Валентин Толстых - Очерки
любовь есть поиски брака, а брак есть обретенная, завершенная любовь. О страсти не может быть и речи - всем управляет "разумная воля"
двух вступающих в семейный союз сторон.
О том, насколько мещанская, мелкобуржуазная мораль хитроумна и изворотлива, можно судить по тому, как критизирующий моралист трактует и оценивает "отклоняющееся поведение" в браке и вне брака. Согласно Грюну, на поведение юношества нужно кое в чем смотреть сквозь пальцы, ибо самые беспутные молодые люди позже становятся самыми образцовыми мужьями. Но если они и после свадьбы позволят себе грешки, тогда нет им пощады, нет для них милосердия. Не важно, что живет он в семье, где не любим и сам не любит; важso то, что он не знает приключении с красивыми женщинами, никогда не допускает и мысли об обольщении и о нарушении супружеской верности, короче - что он вполне честный и добродетельный... мещанин. Последнего не интересует ни чувство, соединяющее влюбленных или состоящих в браке, ни реальные интересы и потребности человека, будь то ребенка, жены или мужа. Он весь в заботе об охране любви вообще и брака как такового, превращенных им в банальные истины и тощие абстракции.
Какого рода любовь имеет в виду и способен воспеть "целомудренный мещанин", Ф. Энгельс иллюстрирует примером стихотворения одного из поэтов "истинного социализма". Воспеваются две благочестивые души, которые после многих лет скудного существования и добродетельного образа жизни взбираются наконец на супружеское ложе. "Целоваться? Они стыдились", цитирует Энгельс стихотворение и замечает, что автор хочет "заставить читателя томиться той же скукой, на какую в силу своей трусливой морали обрекли себя оба влюбленных в течение долгого испытательного периода" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 4, С. 216.].
Аскетическое презрение к чувственности и чопорный ригоризм морализаторов ставят человеческую плоть в положение ложное и двусмысленное. Стыдливость в таком случае не всегда является признаком нравственности, нередко оказывается лишь ширмой, мимикрийной оболочкой, прикрывающей внутреннюю распущенность. Это своеобразная узда моральности, которую надевают тогда, когда бессильны, говоря словами Маркса, "естественное поведение человека" сделать "человеческим". В "Немецкой идеологии" К. Маркс и Ф. Энгельс критикуют Бауэра за пренебрежительное отношение к чувственности, которая для него есть лишь "прелюбодеяние", "блуд", "нечистота", "непотребство".
Искусство, вдохновляемое аскетизмом, смотрит на чувственную любовь либо глазами церкви, для которой она всего лишь "блуд" и "грех", либо руководствуясь ханжеским кодексом морали: если она внебрачная, то уже поэтому безнравственная. И, соответственно, видит в женщине либо орудие дьявольского наваждения, оставляя ей только одну "добродетель" - функцию продолжения рода, либо партнера по светскому времяпрепровождению (если речь идет о бездельницах, праздных женщинах) или по совместной работе (если имеются в виду трудящиеся женщины). Отношение мужчины к женщине в пуританском искусстве предстает опосредствованным множеством всякого рода условностей и "приличий", за коими легко просматриваются социально-экономические, идеологические и прочие интересы.
"В отношении к женщине, - писал К. Маркс, - как к добыче и служанке общественного сладострастия, выражена та бесконечная деградация, в которой человек оказывается по отношению к самому себе..." Эта деградация выступает не только в форме разгула аморалистских проявлений угарного, взвинченного эротизма, где женщина не более чем предмет удовлетворения вожделений, но и в форме прославления ее добродетельного служения дому и мужу в качестве роженицы и кухарки.
Пуританскому искусству, во всех его видах и вариациях, противостоит подлинно нравственное реалистическое искусство, которому чуждо ущемление прав человеческого сердца.
Целомудрие и моральная чистота реалистического искусства находятся в согласии с правдой жизни, с общечеловеческой нравственностью.
Завершая нашу полемику со сторонниками пуританского изображения любви в искусстве, обратимся вновь к "Анне Карениной". Любопытный факт: издатель "Русского вестника", где впервые печатался роман Л. Н. Толстого, был смущен реалистическим описанием сближения Анны и Вронского в той самой сцене, с которой мы начали свои рассуждения, и просил автора как-то смягчить ее. Толстой ответил, что в этой главе он ничего "тронуть" не может:
"Яркий реализм, как вы говорите, есть единственное орудие, так как ни пафос, ни рассуждения я не могу употреблять. И это одно из мест, на котором стоит весь роман. Если оно ложно, то все ложно" [Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. В 90-та т. М. - Л., 1939, т. 20, с. 616.]. Нравственность этой "безнравственной" сцены обеспечена гуманистической направленностью произведения и тонким эстетическим вкусом художника.
Нельзя, провозглашая идеал гармонически развитой личности целью искусства, забывать о том, что он предполагает борьбу и за физическое совершенство. Разумеется, художник должен учитывать возможность сугубо эротического восприятия той или иной картины или сцены духовно не развитым зрителем, читателем. Но если искусство будет ориентировано на такого читателя, зрителя, оно потеряет себя.
КРУПНЫМ ПЛАНОМ
И вновь
встает
нерешенный вопрос - о женщинах
и о любви.
В. Маяковский
Читатель вправе давно уже спросить: какое отношение к теме разговора имеет толстовская повесть "Дьявол" и почему обсуждение сугубо современной нравственной и эстетической проблемы идет под знаком "драмы Иртенева"?
Ответ напрашивается сам собою.
Вступая в самостоятельную жизнь, молодые люди по только овладевают профессией, работают и отдыхают, они и влюбляются, испытывают радость разделенной любви и горечь неразделенного первого чувства. Можно ли обойтись без искусства в формировании человеческих чувств, в том числе и такого интимного чувства, как любовь? И можно ли, отказывая искусству в изображении чувственной любви, быть уверенным в том, что "самодеятельное"
проявление этого благороднейшего чувства с первых же шагов самостоятельного жизненного пути юноши и девушки не породит драмы и трагедии?
"Любовь крупным планом". Под таким заглавием одна из московских газет несколько лег назад опубликовала письмо рабочего Т., в котором говорилось о том, что с изображением интимной жизни героев экрана дело обстоит явно неблагополучно, что слишком много в фильмах "затяжных поцелуев", снятых "крупным планом" и "смакуемых" авторами картин.
Читатели, поддержавшие это выступление, не просто сетуют или выражают недоумение, но требуют, настаивают: "Я не хочу, чтобы мои дети видели все это, и протестую!" И более того, призывают принять "соответствующие меры" по отношению к киномастерам, нарушающим "правила приличия" на экране.
Можно было бы сослаться и на противоположные мнения, каковых тоже немало, но истина устанавливается не посредством подсчета голосов "за" и "против". Тем более что позиция оппонентов автора письма, усмотревших в посягательстве на "права любви" лишь проявление морализаторства или ханжества, тоже не достаточно убедительна. В письме рабочего Т. и откликах его единомышленников содержится мысль важная, общественная: забота о нравственном здоровье подрастающего поколения. Но вопрос о том, какое место занимает искусство (в частности, кинематограф) в формировании высокой культуры чувств, не так уж прост, как может показаться на первый взгляд.
Давайте представим себе на минуту, что в наших фильмах уже не показывают любви "крупным планом", что влюбленные обходятся в них "без объятий и страстных поцелуев".
Исчезнут ли вместе с этим и те нежелательные факты, которые беспокоят ныне многих: проявления грубости чувств, низкой эмоциональной культуры отношений? В отличие от тех, кто убежден, что "все берется из нашего кино", мы в этом сомневаемся. Наверное, многое - и хорошее, и плохое берется прежде всего из окружающей жизни. Признавая за искусством (и кинематографом, как самым массовым и популярным его видом) огромную силу воздействия, следовало бы более внимательно и придирчиво отнестись к тому, что подчас наблюдают подростки обоего пола вокруг себя - в семье, на улице, среди друзей и знакомых. Об этом хорошо когда-то сказал Гёте: "Трудно представить себе, чтобы книга оказывала более сильное безнравственное действие, чем сама жизнь, которая ежедневно полна самых скандальных сцен; они развертываются, правда, не на наших глазах, но не минуют наших ушей. Даже когда дело идет о детях, не следовало бы так сильно опасаться дурного действия на них какой-нибудь книги или какой-нибудь театральной пьесы. Повседневная жизнь... поучительнее самой яркой книги" [Эккермаи И. Разговоры с Гёте. М. - Л., 1934, с. 822.].
Предъявляя претензии к кино, к искусству в целом, не надо забывать, какой иногда предстает перед глазами подростков так называемая личная жизнь взрослых. Все ли взрослые, отцы и матери, старшие братья и сестры, нежны и внимательны друг к другу? Всегда ли любовь "отцов" выражается в развитых, культурных формах? Плохо ли иодействует на ребенка, скажем, такая сцена: возвратившийся с работы отец, несмотря на усталость, скажет жене-матери приветливое слово, обнимет, поцелует? Может быть, наблюдая такие поцелуи и объятия, сын и дочь вовремя поймут, что это отнюдь не "телячьи нежности", что в объятиях и поцелуях, когда за ними серьезное чувство - любовь, уважение, внимание, - нет ничего постыдного, "запретного". И, увидев нечто подобное на экране, уже не будут хихикать, отворачивать глаза или неуклюже комментировать то, что достойно безмолвного восхищения.