Гийом Аполлинер - Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
В эту минуту вновь зазвучала музыка. Одни музыканты играли где-то вдалеке, другие были совсем рядом. Фанфары то отдалялись, то приближались, грохотали то где-то далеко, то совсем близко. Создавалось впечатление, что сто оркестров бегают, ищут друг друга, соединяются, разделяются, удаляются, приближаются то в быстром, то в медленном темпе. Слышались неведомые резкие звучания, звуки какой-то неслыханной силы, тембры, поражающие своей новизной. Музыка то раздавалась откуда-то сверху, как будто нисходила с неба, то вырывалась из недр Земли, и мы словно тонули в океане волшебных звуков.
Вдруг все, как по команде, надели пояса, вроде того, что был на короле. Некоторые обернулись в мою сторону, и я увидел, что спереди пояс снабжен каким-то прибором, весьма похожим на будильник.
— Вот они, вот они, краски, — изрек король, — и это высшее искусство, выразительных средств у него больше, нежели у живописи… Эта движущаяся музыка, сколько в ней жизни! А теперь, друзья мои, на прогулку.
* * *Король-Луна грациозно оторвался от земли. Он уселся на дерево и продолжал говорить. Но я не разобрал его слов, и мне показалось, будто он щебечет, обращаясь к луне, что светила сквозь ветви деревьев; затем он полетел дальше; вся компания взлетела вместе с ним, и они растаяли в воздухе, словно стая перелетных птиц.
* * *Утром я добрался-таки до Верпа, и еще долгое время у меня не возникало желания рассказать об этом приключении кому бы то ни было.
ДЖОВАННИ МОРОНИ{197}
© Перевод Л. Цывьян
Сержу Ястребцову{198} и Эдуару Фера
Сейчас во Франции, как, впрочем, и в других странах, столько иностранцев, что было бы небезынтересно изучить чувствования тех из них, кто прибыл сюда в раннем возрасте и сформировался под влиянием высокоразвитой французской цивилизации. Они принесли в принявшую их страну воспоминания детства, самые живые из всех, и обогатили духовное достояние своей новой родины точно так же, как, к примеру, шоколад и кофе расширили сферу вкусовых ощущений.
Недавно я познакомился с неким Джованни Морони, человеком не слишком образованным. Он служит в одном кредитном учреждении. Итальянец по происхождению, во Францию он приехал совсем маленьким к дяде, у которого была бакалейная лавка на Монмартре. Сейчас Джованни Морони около тридцати; он коренастый, смешливый и нерешительный. Итальянский он позабыл. Разговоры его, пак правило, не выходят за пределы обиходных, обыденных тем. Но однажды я слышал, как он рассказывал о своем раннем детстве; этот рассказ переселенца показался мне достаточно захватывающим и красочным, и поэтому я попытался воспроизвести его.
* * *Мою мать звали Аттилия. Мой отец Беппо Морони делал деревянные игрушки, которые за гроши поставлял крупным торговцам, а те уже перепродавали их куда дороже. Отец часто жаловался на это. У меня было множество разных игрушек — лошадки, полишинели, сабли, куклы, солдаты, тележки. Все они были деревянные, и частенько я поднимал такой грохот, устраивал такой тарарам, что мама, воздев руки, восклицала:
— Пресвятая Мадонна! Что за негодник! Ах, Джованнино, ты уже был таким, когда тебя крестили. Священник окроплял тебе голову, а ты напрудил в пеленки.
И добрая Аттилия награждала меня подзатыльниками, а я пытался отбиваться, вопил и отчаянно ревел.
От детских лет, проведенных в Риме, у меня остались очень отчетливые воспоминания.
Самое раннее — когда мне было три года.
Вот, например, помню: я смотрю, как в горящем очаге взрывается сосновая шишка и из нее вылетают семянки в твердой, точно кость, оболочке и вообще похожие на косточки.
Вспоминаю праздники Богоявления. Я так радовался, получая в подарок новые игрушки, и верил, что их приносит Бефана, уродливая, старая фея вроде Морганы, но добрая сердцем и ласковая к детям. Ах, эти праздники царей-волхвов: я объедался драже с начинкой из апельсиновых корочек, анисовыми леденцами, после которых во рту еще долго сохранялся такой нежный привкус!
Днем, хотя было холодно, я оставался с отцом в киоске, который он держал на пьяцца Навона; всю эту неделю он имел право сам торговать своими игрушками. Беппо разрешал мне бегать между ларьками; вечером Аттилия приносила отцу поесть и забирала меня домой, чтобы уложить спать, но ей приходилось долго меня разыскивать, и она причитала, что меня, верно, украли цыгане.
Помню еще, как мы выводили тараканов, повторялось это каждый месяц. Уж не знаю каким способом, мама заманивала их в старый бочонок, и мне разрешали присутствовать при их уничтожении. Мама лила кипяток на несчастных тварей, и их предсмертная суета, беготня, беспорядочные броски в разные стороны приводили меня в восторг.
* * *Когда дни Бефаны проходили, мама часто брала меня с собой на прогулку, а Беппо работал дома.
Она была красивая брюнетка, еще совсем молодая. Проходя мимо нее, полицейские подкручивали усы. Я ее очень любил, главным образом, потому, что она носила золотые серьги в виде больших тяжелых колец. На этом основании я считал, что она главнее отца: у него в ушах были маленькие, тоненькие, толщиной в нитку, колечки.
Мы выходили из дому, заглядывали в церкви, на Пинчо, на Корсо, глазели на красивые экипажи. Зимой перед возвращением домой мама покупала мне чудные жареные каштаны, а летом ломоть арбуза, холодного как лед и чуть посыпанного сахаром.
Мы часто запаздывали с возвращением, и тогда случались скандалы, иногда очень жестокие. Отец сбивал маму с ног, таскал ее за волосы по полу. Как сейчас вижу: отец пинает маму по обнаженной груди, потому что во время расправы блузка у нее то ли порвалась, то ли расстегнулась и вывалились груди, все в синяках от подбитых гвоздями отцовских башмаков.
Но если не считать подобных неприятностей, которые, кстати, случались очень редко, мои родители были дружной парой.
* * *В пять лет я впервые испытал страх.
Однажды мама оделась понарядней, а на меня надела самую красивую мою курточку. Мы вышли из дома. Мама купила букетик фиалок. Мы подошли к ветхому дому в каком-то грязном квартале. Поднялись по каменной лестнице, ступеньки у нее были узкие, перекосившиеся и скользкие. Какая-то старуха впустила нас в комнату, где из мебели стояло только несколько новеньких стульев. Потом вошел мужчина. Он был худой и плохо одет; его глаза с вывернутыми веками без ресниц странно блестели. А вокруг глаз было отвратительное красное мясо. Я перепугался, ухватился за мамин подол, а она опустилась перед мужчиной на колени, и он что-то говорил ей угрожающим, властным тоном. Я потерял сознание и пришел в себя только на улице. Мама приговаривала:
— Какой же ты дурачок! Ну чего ты так испугался?
А я кричал:
— Вот пожалуюсь папе! Вот пожалуюсь папе!
Она утешила и успокоила меня, купив немного тамариндового мармелада, я его очень любил.
* * *А как-то у мамы разболелся зуб. Весь вечер она маялась от боли, а Беппо шутливо поддразнивал ее:
— Это любовная болезнь!
В тот вечер меня уложили спать раньше, чем обычно. Наутро боль не прошла. Маме пришлось отправиться к капуцинам.
Привратник провел нас в монастырскую приемную, украшенную распятием, картинками на священные сюжеты и освященными оливковыми и пальмовыми ветвями. За столом несколько братьев раскладывали по корзинкам пучки зеленого салата, латука, портулака, листьев редиски, бедренца и цветов настурции, которыми монахи-капуцины обычно торгуют на улицах. Вошел старый капуцин и благословил меня, а мама поцеловала ему руку и перекрестилась. Мама села, капуцин обернул салфеткой зубные щипцы, встал перед мамой и полез щипцами ей в рот. Он начал тянуть зуб, лицо его исказилось от напряжения. Мама взвыла и вместе со мной, потому что я все время держался за ее подол, бросилась вон из комнаты. В воротах монастыря она вдруг вспомнила, что не взяла вырванный зуб. Мы вернулись в приемную, мама извинилась и попросила отдать ей его. Монах снова благословил нас и сказал, что вырванные зубы — единственная плата, которую он берет. Спустя много лет мне пришла мысль, что из этих зубов, вероятно и даже скорей всего, изготавливали священные реликвии.
* * *Мама была страшно суеверная. И скажу, что я ничуть не презираю ее за это. Все события связаны между собой. Находка четырехлистного клевера обещает скорую удачу. И тут нет ничего невероятного. В Страсбурге прилет аистов предшествует весне, предвещает ее, и никому в голову не приходит усомниться в этом.
Помню, летом маме дали адрес монаха, который гадал на картах. Он жил в пустом монастыре и провел нас в библиотеку, где даже на полу лежали книги. А еще там были глобусы, музыкальные и астрономические инструменты. На монахе, красивом парне с венчиком густых черных волос вокруг тонзуры, была надета ряса, вся в жирных и винных пятнах и еще чем-то, присохшем. Он указал маме на стул, она села и взяла меня на колени. Монах расположился в кресле по другую сторону стола, на котором стояли две бутылки, одна наполовину пустая, а вторая полная; в горлышке поблескивал, как топаз, застывший жир, заменявший пробку. Кроме того, на столе еще были чернильница, грязный стакан и колода засаленных карт. Гадание длилось с полчаса, и все внимание мамы было приковано к нему, я же во все глаза смотрел на гадальщика, ряса которого распахнулась и под нею было видно голое тело. По-животному бесстыдный, он, закончив раскладывать карты, имел наглость встать, не поправив рясу, и отказался от пятидесяти чентизимо, которые протянула ему мама, сделавшая вид, будто ничего не заметила.