Михаил Жутиков - Проклятие прогресса: благие намерения и дорога в ад
– Но, однако же нравственность? И, так сказать, правила…
– Да об чем вы хлопочете? – неожиданно вмешался Раскольников. – По вашей же вышло теории!
– Как так по моей теории?
– А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать…
– Помилуйте! – вскричал Лужин. […]
– На все есть мера, – высокомерно продолжал Лужин, – экономическая идея еще не есть приглашение к убийству, и если только предположить…
– А правда ли, что вы, – перебил вдруг опять Раскольников дрожащим от злобы голосом, в котором слышалась какая-то радость обиды, – правда ль, что вы сказали вашей невесте… в тот самый час, как от нее согласие получили, что больше всего рады тому, что она нищая… потому что выгоднее брать жену из нищеты?»
Делец и мародер Петр Петрович Лужин – это и родимый наш капитализм, в его начальной, положим, стадии – благородно рядящийся под западный, с его (якобы) «добросовестной конкуренцией» (фантом вчерашней журналистики, быстренько сменивший «цивилизованного кооператора» и в свою очередь исчезнувший). Автор не щадит и просто человеческой, простоватой, провинциальной его озабоченности.
«Собственно до всех этих учений, мыслей, систем […] ему не было никакого дела. У него была своя собственная цель. Ему надо было только поскорей и немедленно разузнать: что и как тут случилось? В силе эти люди или не в силе? Есть ли чего бояться собственно ему, или нет? Обличат его, если он вот то-то предпримет, или не обличат? А если обличат, то за что именно, и за что собственно теперь обличают? Мало того: нельзя ли как-нибудь к ним подделаться и тут же их поднадуть, если они и в самом деле сильны? Надо или не надо это? Нельзя ли, например, что-нибудь подустроить в своей карьере именно через их же посредство?» Лужин много умней «обличителей»-шестидесятников, а мысль его даже по-простому, провинциально смела! Победа ему, однако, не суждена…
«Ошибка была еще, кроме того, и в том, что я им денег совсем не давал, – думал он, грустно возвращаясь в каморку Лебезятникова, – и с чего, черт возьми, я так ожидовел? Тут даже и расчета никакого не было! Я думал их в черном теле попридержать, чтобы они на меня как на провидение смотрели, а они вон!.. Тьфу!.. Нет, если б я выдал им за все это время, например, тысячи полторы на приданое, да на подарки, на коробочки там разные […] и на всю эту дрянь […], так было бы дело почище и… покрепче! Не так бы легко теперь отказали! Это народ такого склада, что непременно почли бы за обязанность возвратить в случае отказа и подарки, и деньги; а возвращать-то было бы тяжеленько и жалко! Да и совесть бы щекотала…» Опять верно… Жаль Лужина, жаль даже и безо всякой иронии! Ну за что ему было суждено налететь на такую-то своенравную силищу? (Как и нынешним «женихам»-то нашим?..) То-то, друг, не связывайся с непонятным…
Антибуржуазный пафос автора и сейчас, через век с лишним, в той же силе; возможно, автор и «не понял» «прогрессивной роли» капитализма и весь этот марксистский вздор – но только несомненно понял самое главное: экономическая драма России в том, что честным трудом в ней прожить нельзя! Экономически драма Раскольникова, отдвинувшая его и от Христа, состоит в этой раздирающей борьбе на две стороны – и «идея» дрянь, и без денег по-человечески жить не доведется, не дадут жить воры, кровососы, Лужины – и опирающееся на них воровское государство, – в этой необходимости отторжения и «идеи», о которой сразу по исполнении стало ясно, что дрянь, и «прогрессивного» капитализма, о котором безо всяких слов ясно, что он в точности то же самое – в этом отсутствии человеческого выбора – искрученная гримаса гордыни, шатнувшейся от веры. Гордость, понуждая к жизни достойной, нагибает гордую Дунечку под Лужина… нечего делать… уничижение паче гордости… она, положим, делает это «для Роди», а Роде-то… как ему-то быть?
Это и по сей день так. Вероятно, переменится еще многое, да только, кажется, трудновато придется той «деловитости», что «в сапогах ходит», против бордового пиджака с мобильником в кармане и крепкой связью в Думе и с вылезающими из BMW улыбающимися, бритыми наголо, добрыми от крови подручными.
Страшен вопрос Достоевского, но страшен и на него – его и наш, уже нашего века – ответ.
Волки и агнцы разделены, кажется, изначально – хоть и не навеки; потомки Каина и Авеля, на языке современной антропологии, это – хищный и кроткий подвиды человеческого вида. Худо, по-своему, тем и другим – но вдвойне худо тому, у кого запросы от первых, а совесть – от вторых. Родион Раскольников рассудочно пожелал встроиться в ряды процветающего каиного племени – но ни ему, ни России свирепая процветающая маска не пристала. Уже в самом начале романа логически обозначен этот раздел.
«…Ай да Соня! Какой колодезь, однакож, сумели выкопать! и пользуются! Ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!
Он задумался.
– Ну, а коли я соврал, – воскликнул он вдруг невольно, – коли действительно не подлец человек, весь род, то есть, человеческий, то значит, что остальное все – предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..»
Весь род человеческий пытается определить одним типом наш герой, – точно так цинический Запад исходит из доктрины, что всякий человек подлец. Запад стабилен в той доктрине, и на том процвел; Раскольников (и мы) положили, что не подлец человек – и выводы наши завели в революцию.
О западной доктрине Достоевский не умеет говорить бесстрастно, издевательства его неистощимы.
«…Но господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями, объяснял намедни, что сострадание в наше время даже наукой воспрещено и что так уже делается в Англии, где политическая экономия», – уверяет якобы принимающий это к сведению Семен Мармеладов. Достоевский откровенно глумится над той «экономией», отвечая тем самым на коренной вопрос.
Нельзя нам вовсе по волчьей каиновой (и кальвиновой) правде жить. Жизнь возможна для нас в отказе от нарастающих снежным комом материальных благ ее. Несовместимы Бог и мамонна. – Это как же? Из нищеты, да в нее же? – Да нищета-то, даже худшая, и так пришла. На то истинный закон, что его обойти нельзя.
Мы были заражены западной доктриной – как заражают моровой язвой, и сделано то было намеренно, хладнокровно, – внедрено дважды за прошедший век. И целью заражения – как, конкретно, марксизмом, так и, затем, «демократией» (под личиной словечка благозвучного) – является самоуничтожение России, – потому что извне, «в лоб» ее оказалось взять нельзя. Совсем не случайно Западом приголублены Бакунин и Герцен, и в славном городе Лондоне нашли упокоение социалисты – и Герцен, и Маркс (Бакунин – в Швейцарии). В Германии, видно, Маркс не пригодился, немецкого-то ума хватило…
(Это так, да… Ну, а мы-то, мы-то невинны, невиновны?? Заговор нас скушал международный, а мы так, по доброте, по благородству, страну пропели, проплясали? Одурачили нас, овечек? А веру отцов, дедов… а колокола-то кто сбрасывал, кресты с церквей в 23-м году, уж не англичане ли приезжие? Друг друга нынче стреляет, режет, сын отца в грош не ставит, девушки уже, кроме мата, слов не знают – чьи?? Может быть, португальские?)
«Тут дело фантастическое, мрачное, – говорит Порфирий Петрович, – дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось сердце человеческое; когда цитируется фраза, что кровь «освежает»; когда жизнь проповедуется в комфорте. Тут книжные мечты-с…»
Раскольников (и Достоевский) равно отвергает и цинизм бездеятельности Свидригайлова, и цинизм «деятельности» Лужина – но и к бурным надеждам Разумихина на праведное будущее благоденствие относится он с ясно видимой горькой усмешкой.
«В самое последнее прощанье он странно улыбался на пламенные удостоверения сестры и Разумихина о счастливой их будущности, когда он выйдет из каторги…»
Пессимизм – это хорошо информированный оптимизм…
Потребность в честном труде неискоренима, но мы хотим быстро пройти путь долгий… И не свой. Может быть оттого-то честным трудом прожить в России и нельзя. Возможно подвижничество (это сколько угодно), служение – и возможен разбой без удержу; только просто честно нельзя.
Вот и Порфирий Петрович отмечает нетерпение как главную черту убийцы: «Ведь понимаю же и я, каково это все перетащить на себе человеку удрученному, но гордому, властному и нетерпеливому, в особенности нетерпеливому!»
Нетерпение – в недоверии к вере собственной, к долговременным силам собственным, – но ведь и поныне слышим тот же стон: как же так, ведь вот у них! Да и взять готовое!.. (Хоть страусов, лишь бы чужое.) Густо у нас Петров-Перестройщиков, – без их, понятно, творческой силы. Но главное, нет и не было у них подходящей для нас правды.