Генрих Киршбаум - «Валгаллы белое вино…»
При трансплантации принципов немецкой оды на русскую поэтическую почву наряду с формальными особенностями были перенесены и многие риторически-содержательные константы оригинала; в случае мандельштамовской оды, опирающейся на Державина и Тютчева (в ОВР чувствительнее подтекстуальное присутствие Тютчева, в «Грифельной оде» — Державина) с ее одическими истоками — апеллятивность, инвективность, монументальность образов, колоризм. Мандельштам выстраивает свое высказывание, возрождая риторический и метафорический, не только «громоподобный», акустический, но и «цветовой» потенциал жанра: «камчатная скатерть» (ст. 30), оледеневшая кровь зари (ст. 34), белая «шапка» Альп (ст. 45), лазурь (ст. 50). Было бы ошибкой усматривать в «цветовых» пассажах ОВР лишь отголоски символистской эксплуатации сумерек и зари старшими современниками поэта (Белый, Мережковский и др.). Перед нами не символ, а пусть и сильно метафоризированная, но все же реальная картинка. Мандельштамовский колоризм восходит не только к символистам и цветовой метафорике немецких экспрессионистов, но и к цветовой образности «русско-немецкой» оды XVIII века. Мандельштам «колоризирует» свое высказывание, потому что помнит, что колоризм — одна из составляющих поэзии Державина, своего рода требование жанра: в русской оде с ее немецкими барочными и раннеклассицистскими истоками (Пумпянский 2000: 242) он уместнее, чем где бы то ни было.
В заключение разбора ОВР хотелось бы отметить, что, подобно тому как в стихах 1917–1918 годов «немецкое искушение», поначалу казавшееся варварским, скифско-германским «бредом» («Кассандре»), переосмысляется как исторический шанс России («Сумерки свободы»), в оде ОВР, представляющей собой отклик на «немецкие» события, конструируется оксюморонная утопия вселенского интернационала. Остается неясной временная направленность утопии: то ли она должна реализоваться после последней, революционной войны за мир, то ли перед лицом грозящей апокалиптической мировой войны. Автор «Зверинца», певец «мира» Мандельштам развивает и сталкивает в ОВР метафоры «мировой войны» и «мирового единства». Следующим идейно-фразеологическим принципом ОВР является взаимонаслоение значений слова «мир»: до орфографической реформы 1918 года мир и мiр были омофонами, после стали омографами. Полисемия «мира» оказалась для Мандельштама желанным поводом к наращиванию оксюморонности и полисемичности своей образности. Трансформация райского яблока раздора (Первая мировая война) в «яблоко революционной бури» — еще один пример такой полисемизации высказывания.
ОВР является то ли призывом к миру (как в «Зверинце»), то ли призывом к вооружению и дальнейшей войне за мир (вспомним место публикации стихотворения — сборник «Лёт», призывающий к созданию советской авиации). В туманной образности ОВР скрещиваются экуменические видения и революционные лозунги, апокалиптические видения и агитка. В ОВР идейная оксюморонность предстает как намеренно открытая полисемия, затрудняющая однозначное толкование текста и передающая неопределившееся (анти-)утопическое настроение Мандельштама и его времени.
2.3.4. Мандельштам — переводчик М. Бартеля
В поле зрения исследователей мандельштамовские переводы с немецкого попали с большим опозданием и с большим трудом. Больше всего не повезло переводам из Макса Бартеля. Исследователи избегали их по различным причинам: одним мешала скандальная репутация Бартеля, работавшего в нацистских изданиях, — дня западногерманских исследователей материал был слишком щепетильным, а в ГДР Бартеля, в свое время вышедшего из коммунистической партии, просто записали в реакционеры и предатели трудового народа[215]. Но прежде всего исследованиям препятствовала репутация самих мандельштамовских переводов немецких революционных поэтов вообще и Бартеля в частности. Конечно, было бы филологической натяжкой приравнивать переводы из Толлера или Бартеля к мандельштамовским переложениям Петрарки 1930-х годов: их Мандельштам делал не по заказу и ставил в один ряд со своими оригинальными стихотворениями[216].
Но не меньшей несправедливостью было бы просто закрывать на них глаза, как это делалось исследователями и издателями Мандельштама в 1960–1980-е годы. В предисловии к советскому изданию Мандельштама в «Библиотеке поэта» в хвалебном тоне были упомянуты мандельштамовские переводы из О. Барбье, Ф. Верфеля и Р. Шикеле (Дымшиц 1973: 9); но о переводах из Бартеля, количественно превышающих все остальные, не было сказано ни слова. Мандельштамовские переводы из Бартеля обходили молчанием и по ту сторону железного занавеса. Так, Г. Струве утверждал, что переводы из Бартеля сделаны ради денег и поэтому не представляют никакого, даже «документального» интереса (Струве, Филиппов 1964: 506). Оценка Струве была, судя по всему, согласована с вдовой поэта, которая также списывала «немецкие» переводы в разряд поденщины (Н. Мандельштам 1990b: 101). Издавая собрание сочинений Мандельштама (1964–1981), которое четверть века служило текстовой базой для всей западной русистики, Г. Струве перепечатал лишь два перевода из Бартеля, причем не для того, чтобы представить, хотя бы частично, «всего» Мандельштама, а чтобы показать на этом примере «невысокий уровень поэтического дарования этого немецкого поэта» и «недостойный Мандельштама художественный уровень» его бартелевских переводов (1964: 506). Используя свое огромное влияние на западную русистику, Г. Струве сам решал, что достойно публикаций и дальнейших исследований, а что нет. Так, в том же самом томе собрания сочинений он опубликовал два мандельштамовских перевода из Э. Толлера (которые, как выяснилось впоследствии, оказались переводами из Бартеля), потому что, по мнению Г. Струве, в отличие от «мало значительного» «пролетарского поэта Бартеля, Э. Толлер порвал с коммунизмом» (1964: 506). Свою роль при включении переводов из Толлера сыграло и то обстоятельство, акцентированное Струве (1964: 506), что Толлера переводил также и М. Кузмин, входивший в пантеон антисоветских поэтов, — таким образом легитимация была найдена.
По нашему мнению, Г. Струве и его единомышленникам не понравилось не качество переводов из Бартеля, а их содержание. Оно противоречило их антисоветским вкусам и не вписывалось в тот мифоподобный образ Мандельштама, который создавался совместными усилиями диссидентов в СССР и антисоветски настроенных эмигрантских кругов. Установка Струве прижилась[217]. Под воздействием антисоветского мученического ореола Мандельштама, сложившегося к 1980-м годам, «навязанным» переводам с немецкого противопоставлялись переводы с французского, как экзистенциально важные для Мандельштама[218]. Отрицательное, местами даже пренебрежительное отношение к переводам из Бартеля частично сохраняется и в наши дни[219], и это при том, что О. Ронен уже в 1983 году в своем хрестоматийном разборе интертекстов «Грифельной оды» рассматривал подтекстуальные примеры из переводов Бартеля наравне с оригинальными стихотворениями Мандельштама.
Основополагающую библиографическую работу с переводами 1920-х годов проделали А. Григорьев и Н. Петрова (1984), отыскавшие множество текстов, рассеянных в изданиях 1924–1926 годов. В 1986 году А. Мец призвал к тому, чтобы рассматривать переводы из Бартеля как «лабораторию» для поздней лирики поэта (цит. по II: 616). Библиографическую работу по отысканию немецких оригиналов переводов начал О. Ронен. Он не только привлек к своему анализу переводы из Бартеля, но и частично указал на те немецкие издания Бартеля, по которым Мандельштам осуществлял свои переводы[220]. Но решающую текстологическую брешь в вопросе о переводах из Бартеля пробил X. Майер (Meyer 1991): он нашел большинство бартелевских оригиналов, по которым переводил Мандельштам, и проделал их первичную тематическую систематизацию. Трудно переоценить воздействие библиографических находок Майера на издательскую практику мандельштамоведения: если в двухтомнике 1990 года переводы из Бартеля полностью отсутствовали, то во 2-м томе четырехтомного издания (1993–1997), то есть спустя почти 70 лет после первопубликации, они были вновь опубликованы с указанием на бартелевские оригиналы.
Но авторитет антисоветствующих мандельштамоведов был к моменту написания работы настолько высок, что X. Майеру пришлось сначала доказывать саму необходимость по крайней мере документально-биографического интереса к переводам из Бартеля, а по ходу исследования X. Майер сам, поддавшись влиянию антисоветского ореола Мандельштама, начал выискивать в них скрытую иронию и критику большевистской идеологии. Возникла характерная для мандельштамоведения 1980-х годов ситуация: X. Майер осторожно, но убедительно критикует позицию Струве (Meyer 1991: 72, прим. 2) и сам тут же попадается в ловушку антисоветского мифа о Мандельштаме. Уже в самом названии его статьи — «Эпизод из „глухих годов“ Мандельштама: переводы М. Бартеля» («Eine Episode aus Mandel’štams „stummen Jahren“: Die Max-Barthel-Übersetzungen») — подчеркивается эпизодичность, a значит, и маргинальность этих переводов[221].