KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Прочая научная литература » Андрей Ранчин - «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского

Андрей Ранчин - «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Андрей Ранчин, "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Конечно, тексты Бродского, именуемые элегией, эклогой или одой, достаточно далеко отстоят от классических образцов жанра. Но важна сама соотнесенность с традицией, актуальность «жанрового мышления». Традиционные элементы сплавлены в поэзии Бродского с чертами, несвойственными классической поэтике: это и мотив не-существования, «анонимности» «Я», и неожиданная и «причудливая», глубоко индивидуальная образность, и свободное соединение высокой лексики с низкой, и enjambements, нарушающие законы ритма. И все же строки раннего Бродского:

Ну, вот и кончились года,
затем и прожитые вами,
чтоб наши чувства иногда
мы звали вашими словами —

(«Памяти Е. А. Баратынского», 1961 [I; 61])

могут быть сочтены автометаописанием его поэзии в целом[24].

«Риторический» подход проявляется и в перекодировании личных, индивидуальных событий на язык традиционной культурной мифологии. Так, измена М. Б. превращается в оставление Ариадны Вакху («По дороге на Скирос»), разлука с сыном становится не-встречей Одиссея с Телемаком («Одиссей Телемаку»), а Советский Союз — императорским Римом («Post aetatem nostram», «Письма римскому другу»).


Мотивная структура

Мотивы одиночества и отчуждения.

Эти мотивы относятся к числу поэтических инвариантов Бродского[25].

Лирический герой Бродского отчужден и от людей, и от вещей:

Вещи и люди нас
окружают. И те,
и эти терзают глаз.
Лучше жить в темноте.
<…>
Мне опротивел свет.
<…>
Я не люблю людей.

(«Натюрморт», 1971 [II; 270–271])

Повторяющейся образ, воплощающий разрыв и одиночество лирического героя, — гибнущий корабль:

Я бы заячьи уши пришил к лицу,
наглотался б в лесах за тебя свинцу,
но и в черном пруду из дурных коряг
я бы всплыл пред тобой, как не смог «Варяг».
Но, видать, не судьба и года не те.

(«Навсегда расстаемся с тобой, дружок», 1980 [III; 12])[26]

Кругосветное плаванье, дорогая,
лучше кончить, руку согнув в локте и
вместе с дредноутом догорая
в недрах камина. Забудь цусиму!

(«Восходящее солнце следит косыми…», 1980 [III; 19])[27]

Лирический герой Бродского — сирота, отщепенец:

<…> Ты и сам сирота,
отщепенец, стервец, вне закона.
За душой, как ни шарь, ни черта.

(«Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве», 1980 [III; 8])

Если герой Бродского не один, то он и другой — это не двое, а два одиночества. Два существа, одиноких в мире и отчужденных друг от друга. Таковы «Я» и муха, его alter ego:

И только двое нас теперь — заразы
      разносчиков. Микробы, фразы
     равно способны поражать живое.
                               Нас только двое.
<…>
   <…> И никому нет дела
до нас с тобой. <…>

(«Муха», 1985 [III; 102–103])

Одинок не только лирический герой Бродского, одинок и сам Бог. И их одиночество схоже:

И по комнате точно шаман кружа,
я наматываю, как клубок,
на себя пустоту ее, чтоб душа
знала что-то, что знает Бог.

(«Как давно я топчу, видно по каблуку», 1980, 1987 [III; 141])

Символ одинокого «Я» у Бродского — повторяющийся образ: ископаемый моллюск, вновь извлеченный на свет спустя вечность после своей жизни[28]:

Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившим сквозь бахрому
оттиском «доброй ночи» уст,
не имевших сказать кому.

(«Это — ряд наблюдений. В углу — темно», 1975–1976 [II; 400])

…мы превращаемся в будущие моллюски,
бо никто нас не слышит, точно мы трилобиты.

(«Стихи о зимней кампании 1980 года», 1980 [III; 11])

Все равно, на какую букву себя послать,
человека всегда настигает его же храп,
и, в исподнем запутавшись, где ералаш, где гладь,
шевелясь, разбираешь, как донный краб.

(«Прилив», 1981 [III; 34])

…во мне говорит моллюск.

(«Тритон», 1994 [IV (2); 187])

Разрыв, расставание непреодолимы. В «двойчатке» «Строфы» этот мотив воплощен в сходных поэтических формулах (вместе не лечь) и повторяющихся образах (он — обитатель Ада, «сатир», она — насельница Рая, «ангел»):

На прощанье — ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука —
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти.
И после
нам не вместе лежать.
<…>
И, чтоб гончим не выдал
— ни моим, ни твоим
адрес мой — храпоидол
или твой — херувим…

(«Строфы» («На прощанье — ни звука…»), 1968 [II; 94, 96])

Бедность сих строк — от жажды
что-то спрятать, сберечь;
обернуться. Но дважды
в ту же постель не лечь.
Даже если прислуга
Не меняет белье.
Здесь — не Сатурн, и с круга
Не соскочить в нее.
<…>
В общем, песня сатира
вторит шелесту крыл.

(«Строфы» («Наподобье стакана…»), 1978 [II; 459])

Духота. Так спросонья озябшим коленом пиная мрак,
понимаешь внезапно в постели, что это — брак;
что за тридевять с лишним земель повернулось на бок
тело, с которым давным-давно
только и общего есть, что дно
океана и навык

наготы. Но при этом — не встать вдвоем.
Потому что пока там — светло, в твоем
полушарье темно. <…>

(«Колыбельная Трескового мыса», 1975 [II; 362])[29]

Но землю, в которую тоже придется лечь,
тем более — одному, можно не целовать[30].

(«Новая Англия», 1993 [III; 242])

Поэтическая формула невозможность вместе лечь повторена и в одном из последних стихотворений Бродского — «Я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос» (1993):

Я рад был бы лечь рядом с тобою, но это — роскошь.
Если я лягу — то с дерном заподлицо.

(III;266)

Знак разделенности, отчужденности в поэтическом мире Бродского — неуслышанность, невозможность коммуникации, а соответствующая поэтическая формула — невозможный телефонный разговор / звонок.

Я говорю с тобой, и не моя вина,
если не слышно.

(«Послесловие», 1987 [III; 150])

<…> И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
«занято»; и это звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.

(«Темза в Челси», 1974 [II; 352])

<…> покамест палец
набирает свой номер, рука опускает трубку.

(«В Англии», VI «Йорк», 1977 [II; 439])

<…> Мы — только части
крупного целого, из коего вьется нить
к нам, как шнур телефона, от динозавра
оставляя простой позвоночник. Но позвонить
по нему больше некуда, кроме как в послезавтра,
где откликнется лишь инвалид — зане
потерявший конечность, подругу, душу
есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне
как выползти из воды на сушу.

(«До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу…», 1982 [III; 68])[31]

Но ничего не набрать, чтоб звонком извлечь
Одушевленную вещь из недр каменоломни.

(«Корнелию Долабелле», 1995 [IV (2); 199])

Один из вероятных источников этой поэтической формулы — строки из повести Осипа Мандельштама «Египетская марка», в которых говорится о главном герое: «С таким же успехом он мог бы позвонить к Прозерпине или к Персефоне, куда телефон еще не проведен»[32]. У Мандельштама упоминается о невозможном телефонном звонке в царство мертвых, у Бродского — о звонке в отдаленное прошлое (то есть тоже в мир мертвых, в мир каменоломни / археологии) или в будущее, тождественное ископаемому прошлому (ассоциация-рифма «динозавра — послезавтра»).

Когда у Бродского встречается телефон как средство коммуникации (телефон, по которому звонят), этот образ наделен парадоксальной семантикой, построенной на самоотрицании: телефон — средство коммуникации, не связывающее лирического героя с другими, а приносящее нежеланное сообщение, субъект которого (говорящий) отсутствует: им как бы является сам телефонный аппарат. Телефон сообщает о невозможности коммуникации, о разрыве связей героя с миром:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*