Юрий Назаров - Только не о кино
5 июня 55 г. (Казахстан) «Рим в 11 часов»… «В основу этого фильма положен действительный случай, произошедший в 1953 году в Риме на улице».
Да… Рим… в 11 часов… Великое все-таки счастье — социализм наш. Хорошая вещь, тихая, скромная в деле.
Что там будет дальше, куда еще тонкие интеллекты будут беситься-бросаться: в атом ли, или в водород, а народу, народам нужно прежде всего жить, жить. И вот эту жизнь социализм дал России. И счастье дал. Отчасти к нему привыкли (а привычное всегда надоедает), отчасти подпачкивают, марают потихоньку это счастье всякие вышестоящие фокусники. Но народ поживет еще, и долго ему еще жизнь не надоест, как иногда надоедает она тонким интеллектам (все самосарказм, самоиздевка, в свой огород камень).
А картина сильная! Нашей такой не припомню.
К Шолохову — за смыслом, жизни
Как-то попросили меня написать о моей встрече с Шолоховым. Попросить попросили, а востребовать написанное позабыли. Ну да Бог с ними.
Была такая встреча. Очень-очень давно, очень кратковременная, но — была. Длилась она минуты две-три, от силы пять, не больше. И что-то узнать за это время, да такого, о чем имело бы смысл поведать миру. Эти две-три или пять минут явились фактом, событием моей биографии, но никак не Шолохова. Но, может, именно в этом и есть смысл? Рассказать, чем был Шолохов в моей судьбе и судьбе моих друзей? А, может, и в судьбе нашего поколения… Не всего, конечно, но и далеко не незначительной его части.
Было мне 17 лет, шел 1954 год. Только что отрыдал я вместе со всем народом на траурных митингах по поводу кончины И.В.Сталина; только что отужасался с народом же: как же мы дальше будем, когда мы так «внезапно осиротели» — по выражению того же Шолохова. Ну, не совсем «только что», все то было в марте 1953-го, а тут кончался 1954-й. За это время я успел закончить десятый класс в далеком родном Новосибирске и приехать в Москву, поступить в театральное училище имени Б.В. Щукина «учиться на артиста».
Мы были очень искренними, истовыми комсомольцами — я говорю о самых близких, школьных еще друзьях, — очень серьезно относились к жизни, к идее коммунизма, к искусству — как к составной и необходимейшей части жизни народа и движения его к светлому будущему. В школе никаких сомнений ни в чем у нас не возникало. Кроме как в собственных силах и в правильности выбора будущей своей деятельности на благо общества — иной деятельности (не на благо общества) мы и представить себе (для себя) не могли. Сомнения и вопросы вне собственной персоны стали появляться уже потом, после семнадцати-восемнадцати, после школы, при первом самостоятельном столкновении с жизнью — вот тут пошли первые сомнения, первые… общественно-политические, что ли, вопросы: кто мы? что с нами? куда идем? И так ли все гладко у нас, как мы привыкли верить в школе…И дело было, конечно же, не в какой-то нашей особой «недюжинной» общественно-политической въедливости и проницательности, просто тут подоспели первые хрущевские «вскрытия», без особых, правда, осмыслений, но уже вскрытия наших язв и изъянов.
А может, это как раз и нормально? Нет, не вскрытия язв без осмысления, а нормально и благотворно для развивающегося семнадцатилетнего индивидуума: сомневаться только в собственных силах и истово, непоколебимо верить в справедливость, правомерность и неукоснительность общего поступательного движения, течения жизни?
Как бы там ни было, в старом моем дневнике в записи от 24 декабря 1954 года вот что: «Завтра с Эрькой («мой первый друг») идем искать Шолохова. О-бя-за-тель-но!»
Почему вдруг Шолохова? И «о-бя-за-тель-но»? Вероятно, веяло от него, от его произведений какой-то могучей, нелицеприятной правдой…
Самой бесстрашной, самой беспощадной из всего того, что было нам доступно тогда. А доступно тогда было не все; Горький, Маяковский, Фадеев, Шолохов, ну, «Василий Теркин» еще. Об Андрее Платонове мы даже и не слыхивали. Ни о каких Булгаковых, Цветаевых, Пастернаках, Ахматовых и не подозревали. Бунина, Блока, Есенина не издавали, их можно было за бешеные деньги «ухватить» у букинистов, а классик ли Достоевский — у меня до сего дня не безоговорочная уверенность, так как с детства впаяно в мозги: всех русских классиков у нас «проходили» в школе, а Достоевского даже не упоминали… А Бажова и Шергина мы и сегодня не шибко-то чтим, во всяком случае, детей на них не учим, не воспитываем…
Кроме Шолохова верил я тогда еще Ник. Островскому, A.C. Макаренко, но их уже не было, а Шолохов — был.
Я собирался в те поры бросать училище и уезжать. Работать! Куда-нибудь на целину! Узнавать жизнь! Узнавать правду! И испытывать самого себя. Что потом и сделал.
Из дневника26 декабря 54. Эх, гадство! А ить жалко будет училище-то бросать… И театр — замечательнейшая таки штука!.. Но уйду, уйду. Надо. Приключений надо, смелых, веселых!
Того, что сердце требует. Ведь требует же! И чему мешает подленький трусоватый умишко. Ближе к делу! Живому, бьющемуся… К такому, чтоб захлестывало, толкало, не давая времени на «рассуждения»..
И там — или уж вылезти в люди, в человеки, или, черт с ним, пусть забьют, затолкают в самый темный дальний уголочек… Лучше там (вероятно, в «темном дальном уголочке») подохнуть, чем ползать на поверхности и портить воздух… Хоть незаметно, но верно и навсегда портить. Витьку бы забрать (Лихоносова)!.. И — в степь! На целину, на стройку, к черту в лапы, но чтоб весело и беспокойно было! Вот еще что-то Шолохов скажет, послезавтра к нему идти…
24 декабря 54 г. Ох, как охота, как охота человеком стать! Неужели не выйдет ничего?… Ладно. Ищем Шолохова! Еще от него что-то узнаем. А дальше видно будет. Но Шолохова увидать во что бы то ни стало!
Во как надо было!.. Стало быть, для меня-то не случайной была встреча.
Как я до него добрался, доцарапался? Убей, не помню. Не назначал же он мне ни приема, ни аудиенция. Где-то у кого-то как-то вызнал адрес, узнал, как разыскать квартиру. Настырный, видно, был. «Целеустремленный».
Ведь 29-го я… до Шолохова (!) дошел.
Дошел. Почему-то один, без друга. Почему? Не помню. Где-то в Староконюшенном переулке, недалеко от училища как раз. Помню подъезд, лестницу вокруг лифта. Открыл мне какой-то… здоровенный, гладкомордый, неприветливый… Кто? Родственник? Охранник? Бог его ведает, наверно, все-таки охранник. Конечно же, никуда он меня не пускал… Спасибо, «в грудки» не толкал… И тут, пока я объяснял этому мужику, зачем мне нужен Шолохов, — я и себе-то этого отчетливо объяснить не смог бы… Ну, наверно, потолковать… По душам!.. Успокоиться, утвердиться в пошатнувшейся вере… Нет, не в Сталина, в справедливость. В разумность всего, нужность, не «зряшность»… В смысл жизни. Что не бессмысленна жизнь! И что жить — стоит. И людей любить стоит. И жить ради них стоит…
И вот тут откуда-то из темных недр квартиры возник он сам. Случайно ли перемещался внутри квартиры по своим надобностям или специально к нам на шум вышел — не ведаю. Вот что в дневнике: «Пока трепался (я) с мужиком в передней, вышел он, добрый казак донской, в гимнастерке на широкой, крепкой, как выструганной, вытесанной рубанком груди, косолапый, с жидкими, закрутившимися в разные стороны седыми волосами («шевелюра, как у поросенка»),[9] с обросшими седой щетиной щеками и белыми же жесткими усами. Рука маленькая, узкая, с вывернутым наружу, от ладони, мизинцем и грубоватой, не интеллигентской кожей. Но сжал мою руку — будь здоров! Другой рукой обнял и усами в щеку левую мне потыкался, губами не достал. Вроде показалось, что немного «выпимши»… Но, однако, нет. Не пахло ведь…
А так — свой, жутко свой (лучше, чем «жутко», не мог найти слова). И я, уродина, разулыбался, вроде и неудобно было его надолго отрывать, и мужики мешали, вякали что-то… Да и неопределенно знал я опять, о чем говорить!.. Так и выскочил от него. Сказал он только, что глаза у меня хорошие, «крепкие» (чем потом до-олго друзья меня подкалывали, «крепкими»-то глазами). «Да ведь это опять только внешнее, только кажется! Два раза поцеловал на прощанье и «будь здоров» сжал руку… Эх, встретиться бы, встретиться бы еще с ним, но уже самому будучи человеком. Встретиться бы по делу, по определенному, большому делу…»
Вот и все. Все, что сохранилось в дневнике. А в памяти? Было на мне темно-синее длиннополое (драповое? суконное? Бог его ведает…) пальто — самое главное мое достояние и обеспечение, самое большее, что могла сделать и дать мама, чем могла она защитить непутевого сына от всех возможных предстоящих бедствий за три тыщи верст от дому. А за пазухой этого пальто, как всегда, была очередная книжка (я до сих пор читаю в основном в метро, в транспорте), в тот раз книжка журнала «Новый мир».