Игорь Смирнов - Роман тайн «Доктор Живаго»
У человека, по Достоевскому, есть выбор в его потусторонности: быть хуже зверя, быть адекватным Богу. Занимая ступень ниже зверя, т. е. ниже естественности, человек становится противоестественным: принуждает себе подобных к копрофагии, пожиранию собственных испражнений (14, 220), и охотится на человека как на животное (14, 221) (обе темы будут подхвачены в наши дни еще одним постлитературным автором, В. Г. Сорокиным). Вторая, данная человеку, возможность — обожение. Средством, инструментом на этом пути (теозиса) является теократия, власть церкви. Будучи экстремистом, человек обязан устраиваться in extremis: создавать Царство Божие на Земле. Как теократ Достоевский повторяет Гоббса, который высказал свою надежду на возникновение христианско-церковного государства уже в «De cive» (1642) и воспроизвел ее в «Левиафане». (По Гоббсу, человеку задает начальное состояние «война всех против всех», сменяемая, но не отменяемая вполне созданием государства, Левиафана, смертного бога, которое может быть преодолено только в христианском управлении миром.) С учением Гоббса о государстве спорил Спиноза; Достоевский предпочел первого из них. Называя свое сочинение именем библейского чудовища, Гоббс, по собственному признанию, опирался на Книгу Иова, на которую постоянно ссылается и Достоевский в «Братьях Карамазовых». Что Достоевский с его теократической утопией имел в виду именно «Левиафана», доказывают слова Ивана, который именует своего отца, олицетворение мирской власти (о чем позднее), «гадиной» (14, 129). В Книге Иова Левиафану приданы черты крокодила. В психологической оценке рассказчиком Федора Павловича («…он даже расхныкался […] Он был зол и сентиментален» (14, 24)) перефразируется иронический фразеологизм «крокодиловы слезы». Иван пересказывает далее учение Гоббса о status naturalis (о войне всех против всех):
— К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос [речь идет о смерти и жизни. — И. С.] всего чаше решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеет права желать?
— Не смерти же другого?
— А хотя бы даже и смерти?
(14, 131)[289]Страдание детей неизбежно. Рожденный для «иного», в том числе для смены поколений, человек обречен на смерть, предназначен гибели, что не делает различия между страданиями отцов и детей[290]. История превращает детей в отцов, обрекает и первых на смерть.
«Братья Карамазовы» протестуют и против лейбницевской теодицеи[291], и против ее опровержения у Канта.
Мир не гармоничен, — возражает Достоевский Лейбницу. Он историчен (дети жаждут убийства отца; даже Алеша признается в этом желании (15, 22–24)). Мир не завершен (Второе пришествие еще не состоялось). Зло на Земле вовсе не является необходимым дополнением Добра (как думал Лейбниц), но Злом-в-себе, Злом истории, перехода к новому поколению, отцеубийства. Лейбницевское представление о гармонии (в которой у Зла есть такое же право на место в бытии, как и у Добра) опровергает Иван; его мысль разделяет Алеша.
Кант противопоставил разумному оправданию Бога библейскую Книгу Иова («Über das Misslingen aller philosophischen Versuche in der Theodizee» (1791)). Разум неспособен найти Бога, пока Тот не накажет человека. Книга Иова, спору нет, высоко авторитетна для Достоевского[292]. Ею восхищается Зосима. Но отнюдь не как теодицеей. Зосима трактует историю Иова в качестве антроподицеи. Бог, проверив Иова, остается доволен тем, что не ошибся, произведя на свет человека:
Тут Творец, как и в первые дни творения, завершая каждый день похвалою: «Хорошо то, что я сотворил», — смотрит на Иова и вновь хвалится созданием своим.
(14, 265)О ветхозаветном Иове вспоминает в «Братьях Карамазовых» и Черт в его разговоре с Иваном.
Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и скрепя сердце исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно.
(15, 82)Ссылка Черта на Книгу Иова крайне двусмысленна. Судьба Иова подтверждает существование Бога и справедливость Канта. Но ведь праведник Иов — одиночка. Большинство людей не в силах выдержать ниспосланные на них страдания. Значит ли это, что для них путь к доказательству бытия Божия заперт? Кантовская теодицея — от дьявола. Черт ссылается как на авторитетный для него источник и на «Теодицею» Лейбница, где тот повторил свое учение о схождении бесконечно малых и бесконечно больших величин:
Гомеопатические-то доли ведь самые, может быть, сильные.
(15, 79)Наконец, Черт выставляет себя правоверным картезианцем. Декарт, как и Лейбниц, написал свою теодицею («Меditationes de Prima philosophia…» (1641)), в которой наличие Высшего Существа доказывалось тем, что субъект может сомневаться в истинности своего мышления (и таким образом отделять ложь от Божественной истины). Черт у Достоевского — картезианец, подрывающий основу картезианской теодицеи, берущий за исходный пункт тезис Декарта: «Мыслю — следовательно, существую», — и приходящий отсюда к неверию, т. е. деконструирующий противоречие, на котором держится философия, им исповедуемая:
— Je pense donc je suis, это я знаю наверно, остальное же все, что кругом меня, все эти миры, Бог и даже сам сатана — все это для меня не доказано, существует ли оно само по себе или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично… [подчеркнуто[293] Достоевским. — И. С.].
(15, 77)Бытие Божие не нужно доказывать — ни по Лейбницу, ни по истории Иова (т. е. по Канту), ни, тем более, по Декарту. На это бытие следует отозваться инструментально, установив власть церкви. Тогда и явит Христос свой лик миру. Божий порядок — дело людей, призывающих к себе Христа, подготавливающих условия для Второго пришествия. В этом и только в этом стремится убедить нас текст, написанный Достоевским. Альтернатива переустройства мира Бога ради есть создание космической гильотины, чей образ возникает в «Братьях Карамазовых», когда Иван со «свирепым и настойчивым упорством» (15, 75) расспрашивает Черта о том, что произойдет с топором, запущенным в космос.
1.2.2.В той мере, в какой человек преступил черту, предназначенную чисто биологическому существованию, он уже обожился (или демонизировался, как Иван; но даже Черт не теряет надежды «помириться» (15, 82) с Богом). В «романе» Достоевского действуют нелюди, но существа, приобщенные Богу, живущие в Нем. Митя говорит о себе во время следствия:
Но согласитесь и в том, что ведь вы можете самого Бога сбить столку такими вопросами…
(14, 420; ср. также: 14, 422)[294].Алеша, думая об Иване, не различает брата и Бога:
Ему становилась понятною болезнь Ивана: «Муки гордого решения, глубокая совесть!» Бог, которому он не верил, и правда его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться. «Да, — неслось в голове Алеши […] — Бог победит! […] Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем нам за то, что послужил тому, во что не верит».
(15, 89)О ком говорит с собой Алеша? О Боге? Об Иване? Бессубъектные конструкции не позволяют с твердостью ответить на эти вопросы. Сам Алеша — не от мира сего существо («ангел»). Он выполняет завет Зосимы:
Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уж подобие Божеской любви…
(14, 289)Младшее поколение в Скотопригоньевске не разнится со старшим. Коля Красоткин сообщает Алеше об Илюше Снегиреве: «слушает меня как Бога» (14,479). Женские персонажи также не выпадают из рассматриваемой парадигмы. Но они, в отличие от мужчин, лишь стремятся (позитивно или негативно) к богоподобию. Грушенька мечтает об обожении: «Кабы Богом была, всех бы людей простила» (14, 397). В чрезмерной гордыне Катерина Ивановна восклицает о Мите: «Я буду богом его, которому он будет молиться» (14, 397).
«Братья Карамазовы» — рассказ о потустороннем, текст, рисующий теоморфный мир. В своей потусторонности человек причастен Богу, как бы мы себя ни вели и в каких бы грехах ни погрязали. Как бы ни был атеистичен Смердяков, и он признает наличие хотя бы двух праведников среди людей. В своей потусторонности текст Достоевского выходит за границу жанра, литературы вообще. Нет ничего более далекого от идей Достоевского, чем спровоцированное революционными гонениями на инакомыслящих, спасающееся от нетерпимости представление М. М. Бахтина о равенстве разных сознаний, якобы явленном в «полифонических» сочинениях этого автора. Без другого, без диалога не в состоянии существовать Федор Павлович; рассказчик говорит о его отношении к Григорию: «Дело было именно в том, чтобы был непременно другой человек, старинный и дружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только с тем чтобы […] переброситься словцом…» [подчеркнуто[295] автором. — И. С.] (14, 87). Мировоззрение старшего Карамазова М. М. Бахтин навязал Достоевскому. На самом деле, «Братья Карамазовы» демонстрируют нам единство разных сознаний. К теократии склонен и Иван (пусть он амбивалентен в своей статье о церковном суде). У человека в его запредельности есть только одно сознание, которое он, однако, может употребить и на пользу, и во вред себе.