Вероника Долина - Сэляви
H. Матвеевой
Эта маленькая женщина поет.
Эта маленькая женщина поэт!
Ни очнуться, ни проснуться не дает
Ей кораблика далекий силуэт.
И не птичка, и не рыбка —
Под косынкою висок.
Неверна твоя улыбка,
Ненадежен голосок.
Кто велел тебе с шарманкою бродить,
А продать ее за звонкую за медь?
Кто велел тебе сто песенок родить,
А ни дочки, ни сыночка не иметь?
Ни шарманка, ни волынка,
Откровенно говоря…
Пусть тебе морская свинка
Все расскажет про моря!
Ты и с пристани ушла-то на часок,
А тебя закрыли дома на засов.
И устала ты за штопкою носок,
И ссутулилась над стопкой парусов.
Ни морячка, ни рыбачка,
А со лба стираешь соль.
Ты чудачка, ты гордячка!
Ты — премудрая Ассоль…
Прощай, — говорю себе, — мемуаристика!
Некого вспомнить, прошу извинить.
Все акробатика, все эквилибристика,
Если некому, некому позвонить.
Но некому: «Здрасьте, Павел Григорьевич!
Тут у меня новых стихов пяток.
Нет, не на сборничек и не на подборочку,
А лишь на заварочку да на кипяток».
Но некому: «Здрасте, вот эта музыка!
Корней Иванович, как сыграть?
Пускай мне скажет хоть ваша Мурочка,
Не то я брошу свою тетрадь!»
Но некому: «Здрасьте, Михаил Аркадьевич!
Может быть, я забегу налегке?
Можно меня водою окатывать,
Можно меня трепать по щеке…»
Вот так бы строчить и строчить, учитывая,
Что услышать — не означает прочесть.
Все можно, все можно простить Учителю.
Если этот Учитель есть.
Вдали истаял контур паруса,
паруса, паруса.
Вдали истаял контур паруса, просторы пусты.
И наступает долгая пауза,
пауза, пауза —
И наступает долгая пауза — готова ли ты?
Судьба трепещет за пазухой,
трепещет за пазухой.
Судьба трепещет за пазухой, оплавив края.
А что там будет за паузой,
паузой, паузой?
А что там будет за паузой? Готова ли я?
И вновь зовет и колышется,
зовет и колышется,
И вновь зовет и колышется зеркальная твердь.
И все же музыка слышится,
слышится, слышится.
И все же музыка слышится, и пауза не смерть.
Он играет, играет «Элизе»…
Без конца повторяет урок.
Но мерещится — ближе и ближе
Подступает волшебный «Сурок».
Прихотлива прекрасная дева,
Прихотлива и страшно строга.
С ней, пожалуй, не сделаешь дела —
Не получится с ней ни фига.
На чахоточный слабый румянец
Ты себя же, дурила, обрек…
Но стоит под окном оборванец,
И шарманка при нем, и зверек.
Эти фижмы, улыбки, оборки,
Эта мягкая влажность руки…
Девы мелочны и дальнозорки —
Но светлы и пушисты сурки!
Он играет, играет «Элизе»…
Он повел бы ее под венец!
Сердце будет дробиться, делиться,
А потом разобьется вконец.
Но играет — молчите, молчите!
И шарманка ему не пророк.
Он не бабе играет — мальчишке,
У которого — верный сурок.
Я всегда подгоняю поезд,
Даже если он самый скорый,
Потому что ничто не мчится
Так же быстро, как жизнь сама.
Я всегда подгоняю повесть,
Даже если писатель хороший,
Потому что ничто не мчится
Так же быстро, как жизнь сама.
А жизнь нельзя подгонять нисколько.
Ее одну подгонять не надо.
Потому что ничто не мчится
Так же быстро, как жизнь сама.
Жизнь — сама тебе скорый поезд.
Жизнь сама — недлинная повесть.
И ее подгонять не надо.
А себя подогнать — не грех.
У нашей кровяной сестры
игла не ходит мимо вены,
стихи не требуют игры,
напротив — подлинной отмены
всех наших прочерков в судьбе,
черновиков, тетрадок тайных,
ночных попутчиков случайных
без сожаленья о себе.
Другая, может быть, сестра,
другую б выхватила фразу,
а эта так была добра,
что чернота возникла сразу,
и то, что голосом зовем
а в юности б назвали: гонор! —
дверной заполнило проем,
как долго-долгожданный донор.
У той иглы на острие
не кубик льда, но кубик яда,
а в стенку бьет небытие,
ему-то больше всех и надо.
Есть венценосному цена,
казалось бы, невероятно:
так вот, Венеция одна:
есть путь — туда, но не обратно.
Всех прикроватных ангелов, увы,
Насильно не привяжешь к изголовью.
О, лютневая музыка любви,
Нечасто ты соседствуешь с любовью.
Легальное с летальным рифмовать —
Осмелюсь ли — легальное с летальным?
Но рифмовать — как жизнью рисковать.
Цианистый рифмуется с миндальным.
Ты, музыка постельных пустяков —
Комков простынных, ворохов нательных, —
Превыше всех привычных языков,
Наивных, неподдельных.
Поверишь в ясновиденье мое,
Упавши в этот улей гротесковый,
Где вересковый мед, и забытье,
И образ жизни чуть средневековый.
Любовь — необнаруженный циан,
Подлитый в чай, подсыпанный в посуду…
Судьба — полуразрушенный цыган,
Подглядывающий за мной повсюду.
А прикроватных ангелов, увы,
Насильно не поставлю в изголовье,
Где лютневый уют, улет любви
И полное средневековье…
Если ты мне выдавишь сердце,
если вынешь оттуда всю робость,
я сгорю с легким запахом серы,
грудь мою нельзя будет тронуть.
Наших сретенских, нас, бумажных,
отличишь от любых, сермяжных,
свет нам всюду горит зеленый,
Бог весть кем когда запаленный.
И поеду, поеду, поеду
я по Сретенке, как по небу.
Переулочек мой Печатный,
он и черствый и невозвратный.
Человек я — автомобильный,
автомобильчик мой прямо двужильный,
и при свете, свете зеленом
я под наклоном взлечу над балконом.
Но ты выдавливаешь мне сердце,
ты вытягиваешь всю робость,
а в моем кино сорок серий,
и ни одну из них нельзя тронуть.
Теребит меня старуша
За рукавчик шаровар.
Мы выходим, баба Груша,
На Рождественский бульвар.
Запахни мне туго шубку,
Обвяжи кашне не зря —
Ведь морозец не на шутку
На седьмое января.
Не забудь меня, старуша,
Пригляди еще за мной —
С этой горки, баба Груша,
Соскользну я на Цветной.
Понесет меня, былинку,
Раскровившую губу,
То ли к цирку, то ли к рынку,
То ли в самую трубу…
Отведи меня, старуша,
На бульвар под Рождество.
Я зачем-то, баба Груша,
Не забыла ничего.
Не забыла, не забыла,
Не забыла, не смогла —
Как мне Сретенка светила
И Рождественка цвела.
В стране, где женщин никогда не звали Агнес,
Едва ли Агнеса или Агния, зато
Бывали опыты, поставлен был диагноз,
Хотя никто его не чувствует, никто.
В стране, где женщин никогда не звали Агнес,
Нет, кто-то пробовал необщие пути,
Пролепетать случалось: милая, ты, Ангел!
Но ты не Агнес все-таки, прости.
Жить там, где женщин, ни одной, не звали Агнес,
Да и мужчин не звали Ричард никогда, —
Какая пагуба душе, какая наглость,
Какая дикость, серость, варварство, беда…
Можно держать пари,
что я не возьму гран-при,
ни на каком состязаньи,
черт меня подери.
Можно держать пари,
что никакое жюри
не кинется мне на шею,
черт меня подери.
Можно держать пари,
что на счет раз-два-три
я раздам призы и подарки,
облобызаю судей
и тихо уйду отовсюду,
черт меня подери.
И опять я звоню с трудом,
и мурашки бегут по коже.
Приезжай, навести мой дом,
вот дома у нас непохожи.
Судный день не есть суицид,
каждый палец тобой исколот.
А потом — суета и стыд,
а потом — суета и холод.
Я устала так раздираться,
я хочу уступить тискам,
и давай со мной разбираться,
разберем меня по кускам.
Эти фото и эти строфы
поздно складывать и копить.
Ощущение катастрофы,
не желающей отступить.
Я пишу теперь клочковато,
мало магии и волшебства,
и страница мне узковата,
И синица едва жива.
И сынишке со мною скучно,
к няньке просится все равно.
Приезжай, посидим на кухне.
Есть израильское вино.
Не такая уж я сластена,
не такая уж Суламифь.
Я смотрю на тебя смятенно,
руки за голову заломив.
Хочешь, рядом садись, побалуй,
расскажи про твою страну,
ничего мне не надо усталой,
спой мне песенку — я усну.
Ну что ты все сидишь, ну что ты все молчишь,
Где ты витаешь?
Сидишь уже века, уставясь в облака,
И их считаешь.
Но ты же не бумажный змей
И даже не воздушный шар, да и не птица.
А все — лететь, летать, а нет чтобы узнать,
Как возвратиться…
Ты знаешь, на Земле в огне или в золе —
Но всяк на месте.
Да, ты взлетишь, взлетишь, туда, куда глядишь, —
Лет через двести!
Ведь ты лее не бумажный змей
И даже не воздушный шар, да и не птица.
А все — лететь, летать, а нет чтобы узнать,
Как возвратиться!
Ты стал похож на тень. Уже который день —
Все без улыбки.
И для тебя цветы растут из черноты
Твоей ошибки.
Но ты же не бумажный змей
И даже не воздушный шар, да и не птица.
А все — лететь, летать, а нет чтобы узнать,
Как возвратиться.
Ты не отводишь взгляд, а я не в лад, не в склад
Твержу серьезно:
Чем тут сидеть в клети, снимайся и лети,
Пока не поздно.
Пока тебя не обошли шары и змеи всей Земли,
Смеясь недобро…
Пока лицо не обожгли ветра и бури всей Земли
И целы ребра…
Хотя ты не бумажный змей,
Хотя ты не воздушный шар, да и не птица,
Но не молчи и не сиди!
А собирайся и лети, чтоб возвратиться.
Чтоб возвратиться!
Мой самый трогательный стих
Во мне самой еще не стих.
Так пусть летит, твои сухие тронет губы!
Во мне любые пустяки
Переплавляются в стихи —
Прозрачно-горькие, как сок грейпфрута Кубы.
Но ты, я знаю, не таков.
И ты не любишь пустяков.
А я сутулая, усталая улитка…
И ты смеешься надо мной —
В глаза, а также за спиной,
И на груди моей горит твоя улыбка.
Но самый трогательный стих
Во мне самой почти затих.
А ведь звучал, а ведь дрожал и не сдавался!
Хотя душа удивлена,
Хотя душа утомлена —
Но все ж цела! А вот и стих образовался.
Посмотри на меня, посмотри — нет печальнее повести.
Я давно замолчала, совсем не шучу и не ерничаю.
Я вообще отъезжаю: в уральском, донецком, мои самоцветы, саратовском поезде,
Вот блокноты и книги, я ем бутерброд и чаевничаю…
Посмотри на меня, посмотри — нет отчаянней зрелища
С этим сложным и ложным, румяным и пафосным мужеством.
Огляди на Казанском иль Курском вокзале московские пряные прелести:
Эту пьянь, этот смрад, этот стыд огляди с подобающим ужасом.
А теперь посмотри на меня: я гибка, как лазутчица.
Краснобайство мое позади, я молчу, как разведчица.
Разветвляется жизнь, ничего же уже не получится,
И никто мне на дальнем перроне не светит, не светится.
Посмотри на меня, посмотри, я, конечно, не сдобная.
И я не депутат, не красотка, не лыжница, что возвращается с полюса…
Я сварливая-скучная-грустная и неудобная
Если я не горю как свеча там в окошке летящего поезда.
Если б знать!
Если б молено заранее знать!
Как-то выведать, вызнать и —
Голову тихо склонить.
Ведь придется не только ласкать, целовать, обнимать,
А еще и своею рукою без всякой пощады казнить.
Если б знать!
Если б только начать узнавать,
Что, едва затвердивши уроки:
Не умничать, не капризничать,
Не попрекать, —
Надо будет учиться с ног человека сбивать
И, не глядя, одним движением человеку
Грудь рассекать.
Если б знать! Если б знать наперед, как все
Складывается, —
Помогли бы и те, и другие,
Сама бы была начеку.
Надо было мне с юности-младости учиться пойти хирургии,
А не никчемному, сладостному французскому языку!
Я живу как живу.
Я пою как поется.
Может быть, и могла б жить еще как-нибудь…
У меня твоего
Ничего не остается —
Ни на руку надеть, ни повесить на грудь.
Ты живешь как живешь:
Ты поешь как поется.
Может быть, ты бы мог жить еще как-нибудь…
У тебя моего
Ничего не остается —
Ни на руку кольца, ни цепочки на грудь.
А пора бы понять,
Время, время научиться:
Из всего выйдет толк, от всего будет прок.
Что теперь как песок
Между пальцев просочится,
То еще — погоди! — соберется между строк.
А за все, что выйдет боком
И представится грехом —
Я отвечу перед Богом,
Перед Богом и стихом.
Подожду, не стану плакать
И не стану кликать смерть.
Кто же я — земная мякоть
Или неземная твердь?
Подведу тебя к порогу
И скажу как на духу:
Отвечаю только Богу,
Только Богу и стиху!
Подожду, не стану плакать
И узнаю наизусть:
Кто же я — земная слякоть
Или неземная грусть?
Наживу с годами грузность,
Как и вся моя семья.
Кто же я — земная трусость
Или тайна бытия?
Освещаю ли дорогу?
Горожу ли чепуху?
Отвечаю только Богу,
Только Богу и стиху!
Я сама себе открыла,
Я сама себе шепчу:
Я вчера была бескрыла,
А сегодня — полечу
И над улочкой знакомой,
И над медленной рекой,
И над старенькою школой,
И над маминой щекой.
Как ни грело все, что мило,
Как ни ластилось к плечу —
Я вчера была бескрыла,
А сегодня полечу!
Над словцом неосторожным,
Над кружащим над листом
И над железнодорожным,
Над дрожащим над мостом.
То ли дело эта сила,
То ли дело — высота!
Я вчера была бескрыла,
А сегодня я не та.
Кто-то Землю мне покажет
Сверху маленьким лужком…
На лужке стоит и машет
Мама аленьким флажком.
Было время — смех и слезы,
Не бывало пустяков.
Слева — грозы, справа — грозы,
Рядом — стаи облаков.
Как ни мучались, ни звали
Кто остался на лугу —
Я вчера была бы с вами,
А сегодня — не смогу…
Годы прошли,
похвалил меня Пушкин,
простил меня Кушнер,
не стало Булата.
В голове моей нет уже
того молодого
салата,
который бы мог сойти,
если акцент снести
на зеленость,
иногда за влюбленность,
а чаще
за полную неутоленность.
Годы прошли,
изменился мой цензор,
исказился мой контур,
я узнала свободу,
но хотела бы праздновать ее щедрей,
веселей,
хоть мысленно, хоть еженедельно
как братья и сестры —
субботу.
Годы прошли…
Все не так, как когда-то,
папа с мамой отметили дату,
померкли прекрасные принцы.
Сюжет до сих пор непонятен,
составлен из бликов и пятен:
не Кристи, так Пристли.
Годы проходят…
Любовь
не совсем беспробудна.
Судьба
не всегда беспощадна…
Грядущее
только ли грозно?
Птицы кричат в поднебесьи:
Сердце стучит в подреберья…
Надо бы клясться
и клясться в любви,
покуда не поздно,
покуда не поздно,
покуда не поздно…
Говорю же тебе: не верь глазам.
И часам. И точным весам,
А возьми у меня старинный бальзам
и убедишься сам.
Говорю тебе: дай волю слезам
и оставь в покое сезам,
открывай скорее волшебный бальзам
и убедишься сам.
По своим папирусам, по парусам,
ты читаешь карты миров,
а моя баллада — чистейший бальзам
от заоблачных докторов.
Я — бальзаковский вид, я — булгаковский вуду,
а ты — получишь письмо.
И откроешь склянку, и я там буду
Как божественный Бальзамо.
Но ты медлишь, и крупные бусины слов
Нанизываются, скользя,
и тебе, Сусанину всех моих снов,
ничего объяснить нельзя.
Так не верь глазам, чужим голосам,
ни альтам не верь, ни басам.
А бери всеми пальцами мой бальзам
и уносись к небесам.
«Слово — неважное. Да больно уж вещь хороша».
Следовало б догадаться, хотя бы как Милан Кундера.
Жизнь обработана. Почва слегка оскудела,
ну и, естественно, просится в рифму душа.
Слово — неважное, да больно хорошая вещь.
Странное дело — не быть в Атлантиде атлантом.
То ли ландшафт нехорош, то ли климат зловещ,
и угораздит родиться с умом и талантом.
Слово — неважное, а вещь хороша, хороша,
ах не слюбилось? так так и скажи: не стерпелось.
Кендера или Кундера, рифмуйся, не бойся душа:
невыносимая легкость, неспешность, и все-таки, ах, несмертельность.
Дни, что прожиты, с трудом назову золотыми.
Были отданы семье и работе.
Вот и не о чем говорить с молодыми,
Ну разве изредка — о любви и свободе.
Молодой, он что ж, неграмотен и неистов.
Жизнь полна картин и идет покуда без сбоев.
Он свободнее всех пушкинских лицеистов,
Всех цыган, разбойников и ковбоев.
Молодой, он женщину бьет с размаху.
Ту же самую, впрочем, что с вчера им добыта.
И не кланяется ни страху, ни отчему праху,
И не знает, где сердце, пока оно не разбито.
А я, что я могу этим жарким утром,
Этих самых дней золотых уже на исходе?
Вспоминать об одной любови печальной, утлой,
Тосковать о едва ли реальной свободе…
Возьму конверт, расклею,
волнуясь, допишу:
все кончено, прощай,
конец баллады.
Себя не пожалею,
тебя не пощажу,
а может, пощажу?
Проси пощады.
Проси, упрямолобый.
Не произнесены
все страшные слова,
хотя и близки.
Проси, пока мы оба
не осуждены
на десять лет
без права переписки.
Возьму конверт, припрячу,
назад не посмотрю.
Усилие проделав
болевое…
Тебя переиначу,
тебя перехитрю
и в ссылку,
в отделенье бельевое
немедленно отправлю,
в глубь памяти сошлю…
Гора с горою,
лишь бы не сгорая!
А я стишок подправлю
и с музычкой слеплю.
А как иначе
в туруханском крае?
Так, хороши иль плохи,
но, видно, до конца,
меняются черты, отвердевая…
Стираются эпохи,
срываются сердца,
хранит секреты
полка бельевая.
Лет сто, а может, двести,
промчатся. Чуть помят,
конверт найдется,
ведь находят клады…
… Меня на новом месте
порядком изумят
слова: «все кончено, прощай,
конец баллады».
Альбом иллюстраций