Жан Ледлофф - Как вырастить ребенка счастливым
Но несмотря ни на что, мой испорченный цивилизацией ум все же смог сделать несколько маленьких открытий. Так, к примеру, мне удалось заметить, насколько различно восприятие труда у европейца и индейца. Мы выменяли нашу не очень вместительную алюминиевую лодку на огромное каноэ, выдолбленное из цельного ствола дерева. Однажды в этой посудине помимо нас путешествовало семнадцать индейцев со всей своей поклажей, и я уверена, она могла бы вместить еще столько же. Когда же дело доходило до перетаскивания этой пироги с помощью только четырех или пяти индейцев через почти километровую полосу валунов и булыжников в обход водопада, мы представляли собой печальное зрелище. Приходилось подкладывать бревна и катить каноэ сантиметр за сантиметром под палящими лучами солнца. Лодка постоянно выходила из равновесия, сталкивала нас в расщелины между валунами, и мы раздирали в кровь голени и лодыжки. Нам и раньше приходилось перетаскивать нашу прежнюю алюминиевую лодку, и всякий раз, зная, что нас ожидает, мы заранее портили себе нервы предвкушением тяжелой работы и избитых в кровь ног. И вот, добравшись до водопада Арепучи, мы настроились на страдания и с траурными лицами принялись перетаскивать чертову посудину по камням.
Лодка часто опрокидывалась на бок, заодно придавливая и одного из нас. Бедняга оказывался между раскаленными на солнце камнями и тяжеленной махиной пироги, с нетерпением ожидая помощи остальных, более удачливых спутников. Не проделали мы еще и четверти пути, а у всех щиколотки уже были разодраны до крови. Под предлогом того, что мне нужно отлучиться на минутку, я забралась на скалу, чтобы заснять эту сцену на пленку. Взглянув непредвзято на происходящее внизу, я увидела интереснейшую картину. Несколько человек вроде бы занимались общим делом — волокли лодку. Но двое из них, итальянцы, были напряжены, угрюмы, раздражительны; они постоянно ругались, как и подобает настоящим тосканцам. Остальные, индейцы, похоже, неплохо проводили время и даже находили в этом развлечение. Они были расслаблены, подтрунивали над неуклюжим каноэ и своими ссадинами, но особую радость вызывала пирога, упавшая на одного из соплеменников. Что удивительно, последний, прижатый голой спиной к раскаленному граниту, неизменно с облегчением хохотал громче всех, конечно, после того как его вытаскивали из-под лодки и он мог свободно вздохнуть.
Все выполняли одинаковую работу, всем было тяжело и больно. Раны индейцев саднили никак не меньше наших. Однако, с точки зрения нашей культуры, такая работа считается безусловно неприятной, и нам даже не придет в голову относиться к ней как-либо иначе.
С другой стороны, индейцы тоже не знали, что к тяжелой работе можно относиться по-иному: они были дружелюбны и в хорошем расположении духа; в них не было ни страха, ни плохого настроения, накопившегося за предшествующие дни. Каждый шаг вперед был для них маленькой победой. Закончив фотографировать и вернувшись к остальным, я попыталась отбросить Ивой цивилизованный взгляд на происходящее и совершенно искренне радовалась всю оставшуюся часть перехода. Даже ушибы и царапины уже не причиняли особой боли и стали тем, чем они были на самом деле: быстро заживающими небольшими повреждениями кожи. Оказалось, что можно вовсе и не переживать по поводу каких-то ссадин, а тем более злиться, жалеть себя и считать ушибы до конца переноски лодки. Напротив, я порадовалась тому, что тело способно лечить свои болячки без всякой моей помощи.
Но очень скоро я снова вернулась к своему привычному восприятию. Лишь постоянные сознательные усилия со стороны человека могут победить привычки и привитые нашей культурой предрассудки. Я же не утруждала себя подобными усилиями, поэтому особой пользы из своих маленьких открытий так и не извлекла.
Позднее я сделала еще одно наблюдение о природе человека и труде.
Две индейские семьи жили в общей хижине с великолепным видом на широкую лагуну с белым пляжем, окаймленную рядом скал, реку Карони и водопад Арепучи вдалеке. Глав семейств звали Пепе и Цезарь. Так вот Пепе рассказал мне такую историю.
Одна венесуэльская семья подобрала Цезаря совсем еще крохой и увезла с собой в маленький городок. В школе он научился читать и писать, и был воспитан венесуэльцем. Когда Цезарь вырос, он, как и множество других мужчин из гвианских городов, решил попытать счастья в поисках алмазов в верховьях реки Карони. Там-то его и узнал среди группы венесуэльцев вождь индейцев племени таурипан по имени Мундо.
- Ты ведь живешь с Хосе Гранде? — спросил Мундо.
- Да, Хосе Гранде вырастил меня, — ответил Цезарь.
- Тогда ты вернулся в свое племя. Ты таурипан, — сказал Мундо.
Хорошенько поразмыслив, Цезарь решил, что ему лучше жить с родным племенем, чем с венесуэльцами, и перебрался к тому месту у Арепучи, где жил Пеле.
Пять лет Цезарь жил с семьей Пепе. Он женился на красивой женщине таурипан и стал отцом малютки-девочки. Так получилось, что Цезарь предпочитал не работать, поэтому все его семейство питалось тем, что вырастит Пепе. Цезарь с восторгом заметил, что Пепе не требует от него даже помощи в своем огороде, не то что обзаведения собственным. А так как Цезарю нравилось бить баклуши, а Пепе — работать, то все были довольны.
Часто жена Цезаря в обществе других женщин и девушек готовила маниоку, но Цезарю нравилась лишь охота на тапира и иногда на другую дичь. Через два года он вошел во вкус рыбалки и делился уловом с Пепе, который со своими двумя сыновьями любил рыбачить и в свое время щедро снабжал Цезаря и его семью рыбой.
Незадолго до нашего приезда Цезарь все же решил разбить свой огород, и Пепе помогал ему во всем — от выбора подходящего места до расчистки его от деревьев. Пепе получил истинное удовольствие, тем более что работа перемежалась шутками и болтовней с другом.
За пять лет Цезарь уверился в том, что никто не понуждает его работать, и теперь был готов приступить к работе с такой же радостью, как Пепе или любой другой индеец.
По словам Пепе, все обрадовались такому событию, так как Цезарь стал было впадать в уныние и недовольство. «Ему хотелось иметь свой огород, — смеялся Пепе, — но он сам этого не подозревал!» Пепе казалось ужасно забавным, что человек может не знать, что хочет работать.
Тогда эти странные свидетельства того, что характер труда в «цивилизованных странах совсем не отвечает требованиям человеческой природы, не привели меня к каким-либо общим выводам. Я не понимала, до чего мне хотелось докопаться, и даже не осознавала, что вообще чего-то ищу. Между тем я почувствовала, что нащупала путь, по которому стоит пойти. Это решете удерживало меня в правильном направлении в течение последующих нескольких лет.
Позднее была устроена еще одна экспедиция, на этот раз в район настолько удаленный, что за полтора месяца пути мы ни разу не слышали испанской речи. Возглавлял предприятие один принципиальный профессор из Италии. Он, среди прочего, считал, что женщины в джунглях — тяжелая обуза. Однако один из моих партнеров по первой экспедиции, проявив чудеса красноречия, сумел переубедить старика, и тот, ворча, согласился взять Меня с собой. Так я попала в каменный век, к индейцам племен екуана и санема, затерянным в джунглях верховьев реки, неподалеку от границы с Бразилией.
Сюда, в глубину непролазного тропического леса, вряд ли ступала нога цивилизованного европейца и тем более туриста. Наверное, поэтому индейцам екуана не нужно было носить защитную маску равнодушия от чужаков, как индейцам таурипан, что и позволило нам увидеть неповторимую индивидуальность мужчин, женщин и детей. Но пока я не могла дать себе отчет в том, что уникальные и в то же время необычные качества этих людей во многом объясняются отсутствием несчастья, столь обыденного в любом знакомом мне обществе. Порой мне смутно казалось, что где-то неподалеку идут съемки классического голливудского фильма о дикарях. К ним с трудом можно было применить какие-либо привычные «правила» поведения в обществе.
Однажды мои спутники потерялись в джунглях и попали в плен к большой группе пигмеев, которые держали их для развлечения как декоративных собачек, поэтому три недели я жила с племенем екуана одна. За это короткое время я отбросила больше навязанных мне воспитанием предрассудков, чем за всю первую экспедицию. И мне стало нравиться забывать то, чему меня учили в детстве. Несколько новых открытий пробились сквозь стену моих предубеждений и еще больше изменили мои взгляды на труд.
Бросалось в глаза отсутствие слова «работа» в языке екуана. У них было слово тарабахо, означающее отношения с не-индейцами, о которых, если не брать нас, они знали почти что понаслышке. Тарабахо — это исковерканное испанское слово трабахо («работа»), и значит оно абсолютно то же, что понимали под ним конкистадоры и их последователи. Меня поразило, что это было единственное слово испанского происхождения, которое я услышала в их языке. Казалось, что представление екуана о работе было совершенно отлично от нашего. У них были слова, обозначающие любые занятия, но не было общего термина.