Наталья Фатеева - Поэт и проза: книга о Пастернаке
Само же творчество мыслится Пастернаком как «Слово Божье о жизни» и как «дописывание Откровения Иоанна Богослова» [3, 92], а талант — «в широчайшем понятии есть дар жизни» [3, 70]. Поэтому смысл существования таланта в постижений смысла существования и называния всего по «имени». В произведении с метаописательным названием «Повесть» Пастернак пишет как бы о себе: «…и живую красоту он понял как предельное отличие существования от несуществования. В том и новизна его, что эту разницу, мыслимую не долее мгновенья, он удержал и возвел в постоянный поэтический признак» [4, 138]. Подчиняясь органической «мимикрии»[60], внутреннее развитие переходит во внешнее [3, 402], и все измерения пастернаковского развития воплощаются в реальные сущности, порождаемые «живой энергией»: так «рост» понимается как рост растений к «свету» и соответственно человека к Богу (Рост жизни не в одном развитъе мыши, По мере роста тела в нем, как в храме, Растет служенье духа и ума, — читаем в авторском переводе «Гамлета»); «бег» воплощается прежде всего в беге коня, волн и движении ветра, которые также задают вечное волнообразное и круговое движение «роста». Ср. конец стихотворения «Волны», открывающего книгу «ВР»: Растет и крепнет ветра натиск, Растут фигуры на ветру. Растут и, кутаясь и пятясь Идут вдоль волн, как на смотру.
Это кругообразное движение ветра и воды, которое, «крутя воронки, устремляется в глубину» [3, 67], их «бег» передается «Мельницам» Пастернака, завершающим годовой природный цикл роста ‘зерна-хлеба’: «мельницы» — это «начало, где созидается, трансформируется и воплощается в ‘хлеб-Евхаристию’ мир — ‘мировое зерно’» [Фарыно 1992 б, 31]. То духовное, что «посеяно», должно взойти, вырасти и затем снова попасть «на мельницу». Именно поэтому «Душа1» Пастернака — «утопленница», бьющаяся в волнах и камне стиха (1915), в конце жизни превращается в «Душу2» «мельницу» (1956). Напомним, что эта «душа» в промежутке между двумя крайними состояниями совершает разные превращения и «вкладывается» в разные сущности мира — по «Определению души» «СМЖ», прежде всего в лист, птенца и зрелый плод-грушу, напоминающий сердце (см. 1.1.6). Два же крайних состояния «души» встречаются перед смертью, о чем говорит Евангелие от Луки (17, 33–37): «Кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее; а кто погубит ее, тот оживит ее. Сказываю вам: в ту ночь двое будут в одной постели: один возьмется, а другой оставится. <…> Две будут молоть вместе: одна возьмется, а другая оставится». Именно как «взращивание» души для «мельницы» можно понять выражение молодого Пастернака «быть полем для себя».
Таким образом, развитие идиостиля поэта — это во всех измерениях рост к высшему, гармоническому началу мира, это «рост ему в ответ» (из перевода Р.-М. Рильке). Об этом говорит прежде всего система обращений Пастернака, описанная нами в разделе 1.2.1., согласно которой творчество становится ответом на призыв мира и Творца, обращающихся к поэту с восклицанием «мой сын!», и созданием своего мира по совершеннейшему образцу «Божьего мира». Именно поэтому в одном из последних своих стихотворений Пастернак, обращаясь к деревьям, мыслит себя и все написанное им как часть природы: Мне часто думается, — бог Свою живую краску кистью Из сердца моего извлек И перенес на ваши листья («Деревья, только ради вас…», 1957).
И как незаметно для постороннего взгляда вырастают деревья и расцветают цветы, так и зрелый Пастернак вдруг превращается из «сложного» в «простого», хотя, как будет видно из дальнейшего анализа, этот «рост» вполне органичен и не содержит в себе никакого «резкого слома идиостилевых характеристик» (как пишет В. П. Григорьев [1989, 9]), а лишь «болезни роста».
Обычно пишут о «неслыханной простоте» Пастернака, начало которому положила его книга стихов «ВР». Однако сам поэт использует прилагательное неслыханная три раза: первый раз соотнося этот признак с понятием «веры» в стихотворении «Как бронзовой золой жаровень…» (1912) книги «НП», — с ней он входит в свой «сад», второй раз в «Охранной грамоте» (1928–1931), где признак «неслыханная» соотносится с содержательностью («Что, развращенные пустотою шаблонов, мы именно неслыханную содержательность, являющуюся после долгой отвычки, принимаем за претензии формы» [4, 156]), и третий — в «Волнах» «ВР», где этот признак соединен уже с понятием «простоты». Причем здесь «простота» опять по кругу связывается с «верой»: В родстве со всем, что есть, уверясь И знаясь с будущим в быту, Нельзя не впасть к концу, как в ересь, В неслыханную простоту. Интересно, что рифма уверясь — ересь как раз снимает уверенность «веры» в «простоту»: за кажущейся простотой скрыта «неслыханная содержательность». И только в очерке о Верлене (1944) Пастернак раскрывает полностью свое понятие «простоты идеальной и бесконечной», которую, как и во «ВР», связывает с «естественностью»: «Верлен <…> по-разговорному, сверхъестественно естественен, т. е. он прост не для того, чтобы ему поверили, а для того, чтобы не помешать голосу жизни, рвущемуся из него» [4, 399]. Этот «голос жизни» оставался всегда неизменным у самого Пастернака и в прозе, и в поэзии. История его идиостиля представляет собой такую же «вторую вселенную», как «история» в понимании Пастернака, воздвигаемая «человечеством в ответ на явление смерти с помощью явлений времени и памяти» [3, 67]. Эта история равновелика Жизни, и поэтому она, подобно круговороту природных сезонов, рождает вечный круг «рождение — жизнь — смерть — воскресение», где возможно «второе рождение» и где даже «смерть» выбирает поэту «яму по росту» («Август»).
Рассказ об этой «истории жизни» и об «истории слова Божьего» вписан в виде метатекста в роман «ДЖ». Это рассказ о том, как подобно «громаде речного потока, самим движением своим обтачивающей камки дна и ворочающей колеса мельниц, льющаяся речь сама, силой своих законов создает по пути <…> размер и рифму, и тысячи других образований, еще более важных, но до сих пор неузнанных <…> неназванных» [3, 431]. И оказывается, что Средь круговращенья земного Рождений, скорбей и кончин («Хлеб», 1956) Пастернак соединил в своей «книге жизни» две эпохи русской словесности — предреволюционную и послереволюционную, найдя в них единую ось вращения: Природа и человек, вот ось. Вот родники и вот цели. Эта «ось» позволила поэту сохранить и не утратить «память культуры» и «память слова», когда «царство социализма» окружило, «как дремучий лес», все прошлое русской и мировой литературы.
2.1.1. Формирование индивидуально-авторской системы метатропов в процессе диалога детского и взрослого сознания
Ковшом душевной глуби назвал детство сам Пастернак, обращаясь к нему в книге «Темы и вариации». Именно в детстве закладываются те родники-источники, которыми потом питается на протяжении всей своей жизни поэт. О сказочных красках и впечатлениях детства, которые затем входят «в жизнь и стихи», писал Пастернак в своих стихах и прозе, оценивая творчество других поэтов: ср. «Ветер» (Четыре отрывка о Блоке), «Люди и положения» (о впечатлениях детства Есенина и Маяковского). Воспоминаниями о детстве, о первых ощущениях быта и бытия полны все его прозаические вещи («ДЛ», «ОГ», «ДЖ», «ЛП» и др.), где показано образование «завязи» человеческой души.
В книге «Начальная пора» детство, как потом откроется в «ОГ», прежде всего связано с древнегреческим мифом о Ганимеде и снова идеей «роста» («Я рос. Меня как Ганимеда…»). В контексте «ОГ» идея «роста», или «вбегания» одного поколения в другое, связывается с вырастанием всего человечества из своего «мифологического» детства, которое, как, например, Древняя Греция, «умело мыслить детство замкнуто и самостоятельно, как заглавное инициальное ядро» [4, 157]. Идея «роста» заключена и в первых вопросах лирического субъекта о «небе» и «птицах» (Разве только птицы цедят, В синем небе щебеча, Ледяной лимон обеден Сквозь соломину луча?), и в первом обращении к миру со словом «любовь». В эту «неслыханную веру» любви к миру и высшему началу и переходит молодой поэт в «НП», Где сад висит постройкой свайной И держит небо пред собой. «Любить, самоотверженно и беззаветно, с силой, равной квадрату дистанции, — дело наших сердец, пока мы дети», — сформулирует затем Пастернак в прозаическом эссе «ОГ» накануне «второго рождения».
Детскость мира Пастернака остается безмерной, как и его стремление к росту. «Он одарен каким-то вечным детством», — напишет А. Ахматова в стихотворении «Поэт», об этом же еще ранее напишет М. Цветаева в статье «Световой ливень». Какие же глубинные корни его идиостиля, заложенные в «тайники личностной памяти» (Р. Барт), дали жизнь вечному диалогу поэта со своим детским мироощущением?