Николай Свешников - Воспоминания пропащего человека
Боборыков был хлебосол и либерал: по поводу его хлебосольства и либерализма Орлов поместил (сколько помнится, в «Будильнике») следующее стихотворение:
Я для общего блага людей,
Соревнуя его поддержать,
Полтораста и двести рублей
Смело в месяц могу проживать.
Я для общего дела готов
Либералов к себе принимать
И гонимых за правду бойцов
Раз в неделю вином угощать
Я для общего дела могу
Даже красную шапочку сшить, —
Показать ее, даже носить,
Иногда в очень близком кругу.
Кажется, был еще куплет, но я его не помню. И действительно, к Боборыкову можно было ходить попить и поесть. Вкусные и сытные его обеды всегда были приправляемы водкой, пивом и другими винами, а к чаю и кофе непременно ставились закуски: ветчина, сыр, масло, малороссийское сало и разные колбасы, что мне, проживавшему тогда без денег и впроголодь, было, как говорится, вполне по душе.
Но скоро все мои приятели разъехались на летние каникулы. Я прожил весь еще уцелевший у меня товар, остался без средств и без квартиры и промышлял разными мелкими проделками и обманами у своих же знакомых.
Помню, это лето были похороны Писарева. Его отпевали в церкви Мариинской больницы и оттуда гроб несли на руках до Волковского кладбища.
В то время Писарев для многих из моих знакомых был непогрешимым авторитетом. Хотя я его никогда не видал, но он месяца за четыре перед смертью посещал жившего у меня в комнате П.В. Смирнова[108], почему я, когда заходила о нем речь, всегда старался упомянуть, что Писарев недавно был у меня в квартире.
На похороны я пошел не из уважения к его памяти, а просто хотел порисоваться, что вот, дескать, и я был на похоронах Писарева; притом у меня была еще затаенная мысль, не удастся ли мне при таком случае угоститься. Между литераторами, студентами и разными курсистками я встретил в ограде Мариинской больницы одного своего трактирного приятеля, профессии которого не знал, но слышал, что он занимается агентурою. Этот господин, отведя меня в сторону, начал выспрашивать о некоторых личностях, выдававшихся оригинальностью своего костюма и прически.
Я, кого знал, конечно, назвал; но он не удовольствовался этим и сказал:
— Мне нельзя быть на кладбище, а ты ступай и что там увидишь и услышишь, расскажи мне — я тебя за это угощу.
Я пообещал ему исполнить это поручение. Когда гроб несли по Невскому проспекту, то и мне захотелось поусердствовать. Видя, что одна маленькая барынька очень пыхтит и потеет под тяжелой ношей, я подошел к ней и сказал:
— Позвольте мне вас сменить: вас гроб совсем задавит.
— Нет, нет, — отвечала мне барынька. — Писарев женщин не задавит.
Но мне все-таки удалось приткнуться, причем я нечаянно замарал пиджак о смалу гроба, чем очень гордился, рассказывая, что это пятно от гроба Писарева.
По окончании похорон, речей и стихотворений, из которых мне показалась более всех прочувствованной речь Благосветлова[109], я отыскал Ткачева и рассказал ему о просьбе агента.
— Ну так что ж, — сказал Ткачев, — вы, что видели и слышали, и расскажите ему, а теперь пойдемте в портерную.
И мы, в сообществе шести или семи барышень, отправились в портерную пить пиво и есть колбасу.
Ходя с Орловым по разным увеселительным вертепам, в одном из них, в Щербаковом переулке, мы познакомились с тапером А.И. Киселевым.
Несмотря на то, что Киселев находился в таком месте и в такой должности, он был человек безупречной нравственности и совершенно непьющий. Он тяготился своим занятием и искал из него выхода.
Мы предложили ему поступить в учительскую семинарию, помещавшуюся тогда в Седьмой линии Васильевского острова, и он охотно согласился. Жил он в то лето на Малой Охте, нанимая от домохозяина маленькую комнатку на чердаке. По вечерам он постоянно уходил на свои занятия в Щербаков переулок, откуда возвращался в пять или шесть часов утра и, отдохнув, днем занимался приготовлением к курсам. Я нередко ходил помогать ему в занятиях, так как был все-таки посмышленее, особенно в арифметике. Я знал, что у Киселева водятся деньжонки, а так как в то время я частенько бывал голодный, то и задумал обокрасть его. Долго я держал в себе эту мысль, боясь, чтобы как-нибудь не попасться на деле, как выражаются в тюрьмах. Наконец, 30 августа 1868 года, рано утром, я пришел с этой целью к Киселеву и, занявшись с ним днем, под каким-то предлогом остался у него ночевать. Киселев, по обыкновению, в пять часов ушел на занятия. Долго я ходил взад и вперед по его маленькой комнате, долго боролся с своею мыслью. Я знал, что этим поступком погублю себя безвозвратно, знал, что если мне и удастся кража, то все равно, рано или поздно, я должен отвечать за нее.
Но это рассуждение сменялось другим: сегодня я здесь сыт, а завтра буду ходить опять голодный. А если мне удастся обокрасть Киселева, то я не только могу быть сытым, но могу еще и погулять. Залью вином и разгулом свою совесть, а там будь что будет.
Дрожащею рукою выдвинул я сначала незапертый нижний ящик комода и переодел белье; затем достал его новые штиблеты и обулся в них.
Переодев брюки, жилет и пиджак, я вышел на лестницу и огляделся.
Убедившись, что никого нет, я вернулся в комнату, запер на крюк дверь и, взяв топор, принялся приподнимать крышку комода, чтобы выдвинуть верхний ящик, в котором, как я знал, лежали деньги и ценные вещи Киселева; но вследствие нервного расстройства я неосторожно принажал в одном месте топор и отломил маленький уголок крышки комода.
«Ну, все равно, — сказал я сам себе, — теперь комод взломан! Возврата нет!»
Обшарив ящик, я нашел в нем только двадцать один рубль мелким серебром и золотую цепочку: затем снова закрыл ящик и вышел на крыльцо. На дворе никого не было. Я надел пальто Киселева, взял его хороший зонтик и хотел совсем скрыться, но на этот раз увидел шедшую с улицы хозяйскую девочку.
Тогда я вернулся назад, оставил зонтик и пальто и, взяв самовар, снес его вниз к хозяевам. Отворив дверь, я сказал:
— Поставьте мне самовар, пожалуйста, а я только схожу за булками. — и сам быстро пошел за ворота.
Завернув за угол, я бегом бросился к перевозу и, не дожидаясь очереди, сел в ялик и велел отчаливать. До половины Невы я боялся, все оглядывался, нет ли за мною погони, но наконец успокоился. В то время в Петербурге была еще полная свобода разгулу. Во множестве трактиров и ресторанов пели арфистки, песенники и играли на разных инструментах евреи. Торговля производилась почти всю ночь, и при каждом подобном заведении находились номера.
И вот благодаря такой свободе разгула я через трое суток остался совершенно без денег и прогулял все украденные мною у Киселева хорошие вещи.
Я полагал, что меня везде и всюду ищут и потому отправился в Вяземский дом, где на другой же день очутился в одной рваной рубашке и таких же кальсонах.
В Вяземском доме, во флигеле, носящем и до сих пор название «Стеклянный коридор», я сошелся с одним молодым человеком, сыном статского советника и бывшим воспитанником военной гимназии.
Оба мы были почти полунагие, обоим нам было нечего есть и оба мы пребывали все время в одном из кабаков Полторацкого переулка (в то время во дворе Вяземского дома было пять кабаков), где помогали кабатчику полоскать посуду и разливать водку, за что он давал нам иногда поесть и дозволял допивать остававшуюся от посетителей водку.
Недели через три я решился известить некоторых из прежних моих знакомых о своем положении, и мне удалось найти человека, с которым можно было посылать письма.
Первое письмо я послал к М.И. Орфанову и получил от него в ответ рубль. Заручившись этим рублем, я купил еще бумаги и конвертов и разослал письма Щербатову, в бывший на Мойке пансион Михайлова[110], в студенческую кухмистерскую, младшему Канаеву, Орлову и другим знакомым, уже вернувшимся с каникул.
Послания мои даром не пропадали: почти все, соболезнуя обо мне, приезжали меня навестить и кое-чем помогали, так что через неделю я оказался очень прилично одетым и мог выходить из своего логовища.
Настоящую причину, побудившую меня попасть в это логовище, знали немногие; от тех же, кто не знал, я тщательно скрывал ее и объяснял мое положение расстройством своих торговых дел и последствием пьянства.
Киселев, с неделю поискав меня по разным местам и не найдя, решился объявить полиции о сделанной мною у него краже и, хотя впоследствии по просьбе младшего Канаева хотел взять назад свое обвинение, но было уже поздно, протокол перешел в руки судебного следователя.
Младший Канаев, желая как-нибудь выручитъ меня из предстоящей беды, объяснил мое положение адвокату Хлебникову и просил его как опытного юриста помочь мне советом.