Валентин Толстых - Очерки
Помимо понятных и оправданных, вроде относительности человеческих познаний и ограниченности материально-технических возможностей проникновения разума в глубь материи и духа, существуют препоны и недруги истины, не всегда учитываемые наукой и учеными. Например, социальные слои, круги и даже целые классы, рассматривающие жизнь как сумму остановленных мгновений, не желающие и даже боящиеся каких-либо перемен. Немало было во все эпохи людей, цепляющихся за мнимое богатство самой науки, то есть за ее "вчерашние истины", ныне уже ставшие заблуждениями, от которых так удобно не отказываться, не утруждая себя переосмыслением, передумыванием того, что так прочно уложилось в голове.
Да и далеко не всякому дано найти в себе силы преодолеть, превозмочь вчерашний уровень знания, отказаться от привычных представлений.
Правда, это еще не самое страшное. Как скажет Галилей, кто не знает истины, тот просто глуп, но кто знает истину и называет ее ложью, тот преступник.
Критерий распознания лжи и правды один - сверка любого утверждения или истины с действительностью. Как сформулировал Спиноза, "истинная идея должна быть согласна с своим объектом...". Но оппонентов Галилея менее всего интересовало совпадение того, что они именовали "наукой", или "философией", с реальной действительностью. Подобные лжецы от науки (и не только от нее) совсем не полуслепые, и глаза их не обязательно в шорах. Просто им выгодно что-то не видеть, или видеть в ином, чем на самом деле, свете. Во всех случаях, где действует этот принцип "выгоды" от лжи, моральные сентенции насчет того, что лгать низко и глупо, бессильны. Ложь и лжец должны наказываться как серьезное преступление против общества. Ведь паука и плоды науки - достояние общественное. Об этом хорошо сказано в записках врача-хирурга Ф. Углова "Человек среди людей": "У нас иногда наказывают не лжеца, а того, кто ему на слово поверил. Нет более порочного метода воспитания, чем этот. Человек обязан верить другому человеку, и тот, который не верит, сам должен рассматриваться как непорядочный человек. Но в то же время лжец всегда должен нести наказание за ложь, где бы и в каком бы виде она пи проявлялась.
Справедливое общество нужно строить на полном доверии и в беспощадной борьбе с ложью".
Но это возможно лишь в справедливом обществе. В мире классовых антагонизмов, напротив, воздвигается и сознательно "опекается" препятствие, пожалуй, наиболее опасное и страшное для развития науки, для личных судеб ученых - установка на невежество людей непосвященных, на их равнодушие к тем, кто науку делает, в конечном счете на разобщенность между работниками умственного и физического труда. Сколь глубока эта разобщенность, можно судить по тираде, с какою к Галилею в пьесе обращается его будущий зять, выступающий "от имени" всех крестьян своего округа. "...Наших крестьян никак не беспокоят ваши трактаты о спутниках Юпитера. У них слишком тяжелая работа в поле. Однако их могло бы встревожить, если бы они узнали, что остаются безнаказанными легкомысленные посягательства на священные устои церкви... Выглядывая из дорожной кареты, вы, может быть, иногда замечали поля цветущей кукурузы. Вы, ни о чем не думая, едите наши оливки и наш сыр и даже не представляете себе, сколько труда нужно, чтобы их получить, какой бдительный надзор требуется".
Галилею, жаждущему писать, как он говорит, на языке народа, понятном для многих, а не полатыни для немногих, горько и странно слышать подобные упреки. Он-то понимает, что "для новых мыслей нужны люди, работающие руками", и, когда видишь на столе хлеб, надо бы благодарить не бога, а пекаря. Но ведь и те, кто делает хлеб, тоже должны понять, что ничто в мире не движется, если его не двигать, что занятие наукой - не блажь, а вполне серьезное и полезное - в том числе и для тех же крестьян - дело. Однако, хорошо зная, что составляет его силу и чем он опасен, Галилей прекращает полемику с угрожающим ему добровольным осведомителем.
Галилей на собственном опыте смог убедиться в том, что нет в мире большей ненависти, чем ненависть невежд к знанию. Особенно невежд дипломированных, облеченных званиями, разного рода регалиями. До поры до времени он находил невежество скорее смешным, чем опасным. "Посмеемся, Кеплер, - писал он знаменитому астроному, - великой глупости людей. Что сказать о главных философах здешнего университета, которые с каким-то аспидским упорством, несмотря на тысячекратные приглашения, не хотели даже взглянуть ни на планеты, ни на Луну, ни на телескоп. Поистине, как у аспида нет ушей, так и у этих ученых глаза закрыты для света истины... Как громко ты расхохотался бы, если бы слышал, как выступал против меня в присутствии великого герцога первый ученый университета, как пытался он логическими аргументами, как магическими заклинаниями, отозвать и удалить с неба новые планеты". Но так можно было реагировать на невежество лишь до поры до времени...
Добиваясь отречения, власть имущие понимали, что им вряд ли удастся переубедить ученого-еретика идейно, теоретически, и потому возлагали главные надежды на житейские черты личности Галилея. Кардинал-инквизитор уверен в успехе: "Практически нам не придется заходить слишком далеко. Он человек плоти.
Он немедленно уступит". И папа, знающий Галилея лично, подтверждает эту уверенность:
"Да, он склонен к земным наслаждениям больше, чем кто-либо другой из известных мне людей. Он и мыслит сластолюбиво. Он не может отвергнуть ни старое вино, ни новую мысль".
Действительно, Галилею "ничто человеческое не чуждо": приверженность к чувственным радостям свидетельствует лишь о полноте и многогранности натуры. И не здесь надо искать причину нравственного падения великого физика. Расхожий образ ученого-схимника, духовного затворника, равнодушного к житейским делам и волнениям, время от времени возрождаемый искусством, - не что иное, как художественный вымысел, иллюзия, результат поверхностного представления о труде и быте творцов науки. В брехтовском Галилее нет ничего от "чудака", рассеянного, попадающего то и дело впросак, неловкого и смешного в домашнем быту. Физически крепким, страстным в любых проявлениях своей натуры, любящим поозорничать, "поиграть" и "разыграть", - короче, необычайно жизнелюбивым человеком предстает Галилей в пьесе. При этом, однако, наибольшее наслаждение он получает все-таки не от вина и еды, а от работы, от занятий наукой, и чувственность его питается духовной пищей. Но его жизнелюбие страдает недостатком характера, воли, мужества, простительного, может быть, в делах житейских, по не там, где отстаиваются идейные принципы, убеждения.
Нет, не старость и не физическая слабость явились причиной того, что Галилей отрекся.
Падение его как ученого и личности трагично в самом широком общественном смысле. Данное обстоятельство всячески подчеркивалось драматургом. "Для пьесы имеет чрезвычайно важное значение, - писал Брехт, - зависимость труда на благо общества от того, насколько это общество обеспечивает каждому своему члену ощущение радости бытия. Если эту мысль не донести до зрителей, то падение Галилея потеряет реалистическое обоснование. Если общество лишает его радости бытия, почему бы Галилею не изменить такому обществу? Хотя и считается, что ему "не к лицу быть плохим человеком" [Брехт Б. Театр. В 5-ти т., т. 5/1, с. 377.].
Но отсюда вовсе не следует, что его падение (отречение) можно оправдать и простить. Заявляя, что несчастна не та страна, "у которой нет героев", а та, "которая нуждается в героях", Галилей не ставит под сомнение необходимость и потребность человечества в героях. Просто его раздражают люди повышенной (по его мнению, преувеличенной) требовательности в вопросах морали, однако на деле ничего или мало что делающие для того, чтобы обеспечить торжество этой морали в жизни.
Когда ученик Галилея, Андреа, узнав о работе учителя над рукописью книги "Беседы", пытается оправдать его отречение, Галилей по-сократовски непримиримо, язвительно и гневно с ним не соглашается. В финальном монологе Галилея в форме самоанализа поступка героя дано философское объяснение нравственных последствий отречения (и тем самым становится понятным, почему Брехт "замахнулся" на личность такого ранга и уровня, как великий Галилей).
"Если б я устоял, то ученые-естествоиспытатели могли бы выработать нечто вроде Гиппократовой присяги врачей - торжественную клятву применять свои знания только на благо человечества! А... теперь можно рассчитывать в наилучшем случае - на породу изобретательных карликов, которых будут нанимать, чтобы они служили любым целям... Я отдал свои знания власть имущим, чтобы те их употребили, или не употребили, или злоупотребили ими как им заблагорассудится - в их собственных интересах. Я предал свое призвание.
И человека, который совершает то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей науки".