Владимир Солоухин - Волшебная палочка
Самые первые стихи, напечатанные в фабричной стенной газете, — о Ленине (кстати сказать, глава о Ленине — одна из лучших глав «Путешествия…»); потом — молодежная демонстрация против лорда Керзона: «Мы стремительно шли, не шли, а прямо-таки катились в общем потоке вдоль по улицам мимо старых сумрачных цехов Семенниковского, мимо дощатых и бревенчатых заставских домов — туда, в город. Гнев и отвага полыхали на лицах людей, неумытых, потных, пропыленных или закопченных, — они вышли на улицу прямо от станка»; затем первая пятилетка, огневые, штормовые ночи «Электросилы»; затем разговор с отцом:
«— Ну, комиссаришь?
— Вроде. Политорганизатор. И еще работаю на радио. В том числе в контрпропаганде. И еще в “Окнах ТАСС”.»
Это уже война. Поэтесса работает на радио, стоит на крыше во время бомбежек. И вся ленинградская блокада пережита ею от первого до последнего дня (надо ли напоминать, что это «сопричастность»?).
Это вехи. Но есть и Лермонтов (а как же без него!), и валдайская душа, и целая великолепная поэма о корноухом колоколе…
Полуживая, в состоянии острой дистрофии, идет поэтесса на свидание к отцу за Невскую заставу и говорит: «Поэзия сопровождала нас с рассвета сознания до сегодняшнего дня… Вот до этих дней штурма и обороны Ленинграда. И сейчас она идет рядом со мной». Поэзия всюду: и в цветах («цветы божии, цветы крепкие, цветы бессмертные…»), и в электрификации страны («рыцари света»), и в лозунге «Охраняйте революцию!».
Поэт раскрыл свою душу, а пахнуло нашим временем, встала наша эпоха, ее зримые, конкретные черты. Как же мы можем сказать такому поэту: «Перестаньте самовыражаться!» Как мы можем сказать ему это, если в главе «Дневные звезды» поэт говорит: «Я хочу, чтобы душа моя, чтобы книги мои, то есть душа, открытая всем, была бы такой, как тот колодец, который отражает и держит в себе дневные звезды — чьи-то души, жизни и судьбы… Нет, точнее: души и судьбы моих современников и сограждан».
А что это так и есть на самом деле, подтверждается всем художественным произведением. Не в том смысле, что перед нами проходят толпы современников, а в том, что в одном человеке каждый современник найдет свои собственные черты, свои моральные качества, богатство своей души, ясность и твердость своей идеологии.
Искатель живой воды
Николай Иванович Рыленков рассказывал, как он впервые принес свои стихи в губернскую газету: «Когда я в первый раз пришел в редакцию, встретили меня очень ласково. Сказали, что стихи у меня интересные, но что это “чистая лирика” и напечатать их в газете невозможно. Попросили у меня что-нибудь другое. Я ответил, что у меня все стихи такие».
Казалось бы, чего же и желать! Лирика — самое светлое, самое возвышенное искусство, и заключающее в себе интимное движение души, рождающееся главным образом от соприкосновения с природой и любовью. Лирика, да еще чистая! Ведь не какая-нибудь, не с душком, не грязная, не пошлая, не лукавая, не сальная, не постельная — чистая лирика, и этого им казалось мало!
Сами того не зная, работники газеты очень точно отметили главное в поэзии Рыленкова — тогда еще начинающего русского поэта — чистоту лиризма.
Конечно, если внимательно и последовательно прочитать книги Николая Ивановича, невольно прорисуется в сознании та биографическая линия страны и народа, которая знакома нам всем. Биография времени дышит между строк, напоминает о себе чисто лексически (словечками: урожай, тракторист, артель, а чуть позже — блиндаж, пушки, атака…). Иначе не могло и быть, потому что если Рыленков прошел сквозь время, то и время прошло сквозь него.
В поэтическом хозяйстве своем Рыленков больше всего напоминает мне неторопливого садовода. Садовод не имеет права да и не может торопиться. Суетой в садоводческом деле ничего не возьмешь. Посадил зернышко, жди, когда вырастет саженец, привил саженец, жди, когда вырастет яблоня. Это не то что однолетние, пусть и пышноцветущие растения. Вымахают к осени так, что загородят даже плетень, а осенью посмотришь — голое место. Рыленков выращивал сад своей лирики терпеливо и верно. За год каждая ветка прирастает на несколько сантиметров. Прирост идет почти незаметно, но каждый год — прирост ввысь и вширь. Надо иметь в виду, что ветви не прирастали и не ветвились бы, если б в то же время не росли и не развивались корни. Корнями своими Рыленков уходил в глубокие и живоносные слои русской природы, русской деревни, фольклора и истории.
Я твердо убежден, что никакая самобытность, никакие корни и родниковые струи не помогут поэту и писателю вообще, если он пренебрежет достижениями культуры. Когда Николай Иванович в дружеском кругу часами читал наизусть Рембо, Вийона, Аполлинера, Бодлера, Блока, я понимал, почему в своем собственном поэтическом мастерстве он с годами не терял высоты, а, напротив, приобретал ее.
Мы сравнили поэзию Рыленкова с садом, с деревьями, взращенными терпеливо и бережно. Но у древа каждый лист, каждая клетка тянутся к свету, к солнцу. К чему же тянутся строки поэта, сама суть его поэзии? Поэт отвечает на этот вопрос:
Но верю я, и с тем умру,
Что в вечной жажде обновленья,
Как к свету тянутся растенья,
Так люди тянутся к добру.
Есть у Рыленкова стихотворение памяти В. Н. Добровольского «Искатель живой воды». Почти каждое слово этого стихотворения, кроме строго фактических, приложимо и к самому поэту:
Слова, как звезды, для него лучились
И наливались соком, как плоды.
Он числился инспектором училищ,
А был искателем живой воды.
…………………………………………
Меняются и нравы и природа,
Но мы откроем пожелтевший том
И в мир заветный нашего народа
Дорогой зачарованной войдем.
Роман о сестрах
«Самолет заходит со стороны солнца снова, еще более узким, еще более низким и медленным кругом. Он словно туго стягивает накинутую мне на горло петлю. Белая матовая прошва от пуль двоится совсем рядом с моим плечом.
Неужели опять промазал?
…По такой жалкой цели, как я, как все мы, по пяти-шести бойцам и уже убитой лошади — бомбами?! Сзади, со спины, что-то грузное, черное ватно наваливается на меня. Густая тротиловая вонь шибает мне в нос…»
В этой картине (не боя, нет!) убийства шести оказавшихся в окружении человек, беспомощных перед черной крылатой смертью, все очень точно и зримо, начиная от белой прошвы пуль и кончая тротиловой вонью. Настолько точно и зримо, что могло быть написано, во-первых, человеком, пережившим все это, и, во-вторых, — хорошим художником. Роман «Ранний снег» написан именно таким человеком и художником — Ольгой Кожуховой.
Но, конечно, я не стал бы выписывать столь пространные цитаты ради точных деталей и ощутимости происходящего. Свирепые бомбежки присутствуют не в одном произведении о минувшей войне. Вспомним хотя бы это:
И такой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Что же нового в приведенном мною отрывке? Пока ничего особенного. Но я продолжу цитату:
«— Сестра-а-а, а сестра-а-а! — Голос идет из кустарников у самой дороги. Я не знала, что там тоже кто-то лежит. Мне сразу становится тоскливо и одиноко. (Следующие слова мне хотелось бы подчеркнуть. — В. С.) Почему именно я одна, среди стольких мужчин, сейчас должна встать и идти на помощь? Разве я сильнее, бесстрашнее их?! Приподнявшись на онемелых локтях, я опять гляжу на заходящий, как стрелка по циферблату, самолет. В лицо мне брызжет острая снежная пыль.
— Сестра-а-а!
— Да, иду, я сейчас, — говорю я ему почему-то шепотом. На пути к своей цели я начинаю шарить у себя по карманам, у меня нет ни ножниц, ни финки, ни бинта. Собственно, даже если я сейчас и доползу, я ничем не сумею помочь этому раненому. Свою нижнюю мужскую рубаху я еще днем сняла с себя и изорвала на длинные полосы, которыми привязывала к ранам крохотные марлевые клочки. Остатки единственного, оставшегося “для себя” индивидуального пакета… Теперь я вижу раненого. Он в узкой, как корытце, ложбинке.
— Ну, что с тобой? Куда ранен? Говори».
Эта сцена чрезвычайно емка по своей внутренней сути. Даже такая чисто техническая деталь, что немец заходит со стороны солнца, не лишена второго смысла и как бы символична. Кроме того, я нигде не читал, чтобы о долге медсестры, как говорим мы теперь, а мне хочется сказать — о долге сестры милосердия, было сказано с такой пронзительной ясностью. Да, именно она должна ползти и бежать, когда раздается крик: «Сестра!», если даже нельзя поднять головы, если даже, не поднимая головы, лежат поблизости солдаты.
Милосердная сестра ползет. Собственно, помощи никакой она оказать не может, но она ползет именно потому, что не просто медицинская, но милосердная. Очень точно найдены первые ее слова, с которыми она обращается к раненому бойцу: «Ну, что с тобой? Куда ранен? Говори». Сколько в этих словах удачно подобранной интонации, обещающего спокойствия, как бы даже покровительства, как бы даже не сестринского, а материнского покровительства, хотя, может быть, эта Шура моложе раненого бойца! Но есть великий смысл в том, что женщина склоняется над умирающим и успокаивающе говорит, как сынишке, обрезавшему палец: «Ну, что с тобой? Говори». Кажется даже, что как только больной скажет, что с ним, так снимутся с него и боль, и кровь, и сама неминуемая смерть.