Вероника Долина - Сэляви
А. Додэ
Перевод с французского В. Долиной.
Хотите знать о любви одной,
Где сливы были всему виной?
Я по секрету вам расскажу об этой любви одной.
Любовь обычно приходит во сне.
Во сне пришла она и ко мне.
Но странную шутку сыграла со мной:
Сливы были всему виной.
Мой дядя имел превосходный сад,
А также прелестную дочь.
Мы, стало быть, были сестра и брат.
Мой дядя имел превосходный сад,
Где птицы свить гнездышко были не прочь
И пели порой не смолкая всю ночь…
Мой дядя имел превосходный сад,
А также прелестную дочь.
Однажды утром мы вышли в сад
С милой кузиной моей.
Как было тихо там и свежо,
Когда мы с ней вышли в сад.
И было нам хорошо до слез,
А воздух дрожал от крыльев стрекоз —
Совсем как в раю — ей-ей.
Мы вышли с кузиной моей.
Мы шли, а сквозь листья струился свет…
И сливы она увидала в лорнет.
От фруктов всегда жди бед!
Мы шли, и струился свет…
Слива совсем невысокой была.
Кузина ее без труда отрясла…
Мы шли, а сквозь листья струился свет,
И тут как на грех — лорнет.
Сливу она надкусила слегка,
С другою ко мне протянулась рука.
Ах, как эта слива была сладка,
Надкушенная слегка.
Я видел, как зубки на коже плода
Оставили два чуть заметных следа,
Я вспомнить могу и теперь без труда
Тот след от зубов, что увидел тогда…
Вот все что случилось со мной тогда.
Но это было как с неба гром.
Ах, знать бы все, что потом узнаём…
Но это все что случилось тогда.
И сам не свой от любви и стыда
Вкусил я от кромки того следа —
И было это как с неба гром,
Все что случилось тогда.
Сударыни! О любви одной,
Где сливы были всему виной,
Я вам рассказал сейчас.
О странной любви одной.
Но если охотницы среди вас
Найдутся иначе понять рассказ —
Так, значит, не знали они ни одной
Любви, где были бы сливы виной.
Птица-муха, птица-муха любит птицу-мотылька.
У ней сердце бьется глухо, да еще дрожит слегка.
Птица — божия коровка, разноцветные крыла,
Ты вчера легко и ловко все что было — отняла.
Птица-муха, птица-муха любит птицу-мотылька!
У ней в сердце зло и сухо. Злость, и сухость, и тоска.
Та, другая, кружит танец над жасминовым кустом.
У нее на крыльях глянец, у ней молодость притом…
Птица-муха, птица-муха молчалива и бледна.
И за что ей эта мука невозможная дана?
.. О, не трогайте знакомых, бойтесь ближних укорять!
Песнь из жизни насекомых — им-то нечего терять.
Друг мой, душевнобольной,
Говорил мне о чаще лесной.
Говорил о выси небесной,
Говорил о мысли чудесной
И о радости неземной.
Он говорил мне: «Тиль!
Мне не нравится весь ваш стиль.
На каком огне вы сгорите?
То ли вы со мной говорите,
То ли вы — за тысячу миль».
Друг мой, душевнобольной,
Говорил мне о славе иной.
Говорил мне о ясной дали,
Говорил о светлой печали,
Обо мне говорил со мной.
Друг говорил со мной:
«Вы не венчаны, Тиль, с женой.
Мы один раз живем на свете, —
Ну зачем, чтобы ваши дети
Были славны славой дурной?»
Друг мой, душевнобольной,
Обо мне говорил со мной.
Говорил об отце и сыне.
Говорил о судьбе и силе.
О моем родстве с сатаной.
Говорил за моей спиной…
Но слова его — тишиной
Для моих ушей раздавались,
Ибо два крыла раздувались
Белым парусом надо мной…
Ежели забрезжило — слушай, голубок!
Чего хочет женщина — того хочет Бог.
Впроголодь да впроголодь — что за благодать?
Дай ты ей попробовать! Отчего не дать?
Много ль ей обещано? Иглы да клубок.
Чего хочет женщина — того хочет Бог.
Если замаячило, хочет — пусть берет!
За нее заплачено много наперед.
Видишь, как безжизненно тих ее зрачок?
Кто ты есть без женщины — помни, дурачок.
Брось ты эти строгости, страшные слова.
Дай ты ей попробовать. Дай, пока жива!
Дай ей все попробовать. Дай, пока жива…
Госпожнадзор
Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя —
А глаза ее были уже далеки-далеки —
«Что посеяли — то, говорю тебе я, и пожнете!»
Ну пожнете, пожнете — все мелочи, все пустяки.
Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя,
Худо мне, тетя, от этих новостей.
Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя,
Трудно мне, тетя, и страшно за детей.
Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя,
Поправляя нетвердой рукою фамильную седину:
«Что посеяли — то, говорю тебе я, и пожжете!
Я с других берегов на дымы эти ваши взгляну».
Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя
Худо мне, тетя, от этих новостей.
Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя,
Трудно мне, тетя, и страшно за детей.
Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя,
Убирая серебряный дедушкин портсигар:
«И земли не осталось, а всходов откуда-то ждете!
Не туман над Москвою, а сизый плывет перегар».
Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя,
Худо мне, тетя, от этих новостей.
Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя,
Трудно мне, тетя, и страшно за детей.
Помню, как-то ездили в Конаково.
Странно как-то ездили, бестолково.
Я не то чтобы была лишним грузом —
Но не так с гитарой шла, сколько с пузом.
Помню, вьюга хлопьями в нас кидала.
Публика нам хлопала, поджидала.
Пели мы отчаянно, как туристы —
Юмористы-чайники, гитаристы…
Не для обобщения эта форма.
Больше приключения, чем прокорма,
В именах и отчествах сельских клубов,
В маленьких сообществах книголюбов.
Вьюги конаковские, буги-вуги…
Чудаки московские, мои други.
Никого подавно так не любила,
Самого заглавного — не забыла.
Помню, как-то ездили в Конаково.
Странно как-то ездили, бестолково.
Я на пальцы стылые слабо дую.
Господи, прости меня — молодую.
Почему-то в Саратове,
там, и больше — нигде,
там мы были сиротами
и в беде, как в воде,
Мы тонули, не плавали,
удалялся причал,
хоть дурацкими флагами
нас Саратов встречал.
И над нами, над грешными,
над обрывками строк
был негромкий, надтреснутый
от тоски тенорок,
Было аквамариново
и, у зелья в гостях,
о любви говорили мы:
на крови, на костях.
Нам грустить не положено
никогда, ни о ком,
но нежданно-непрошенно
над моим «Табаком»
как-то тихонько, страшненько
он поник вообще
и заплакал «Наташенька!»
у меня на плече.
…Все года отлучения
моей бедной душе
и минута прощения
перед казнью уже.
Эта дрожь подколенная,
без пощады слова.
И сияла вселенная,
и стояла Москва.
Ах, эти мелкие ромашечки в саду.
Такие были в том, чернобыльском году…
От первых дачных УВИ на стороне —
до неудачных приключений на луне.
При чем луна? Она вообще не на виду,
но есть страна, где с сердцем точно не в ладу,
довольно скоро, но не в тот проклятый год,
я неуклюже поползу, как луноход.
При чем страна? никто ни в чем не виноват,
когда везде — полуразлад, полураспад.
И расщепляется невидимо строка,
и облучает жизнь мою наверняка.
Такие мелкие ромашечки цвели,
когда со станции вдвоем на ощупь шли,
а бог распада, сидя в божеском саду,
ронял цветочки в том чернобыльском году.
И снова мелкие ромашки по земле.
И налегке иду и не навеселе…
Пока глаза глядят, покуда голос есть —
и на календаре не восемьдесят шесть.
И вот уже вхожу в такую реку,
что самый дальний берег омывает,
где человек прощает человеку
любую боль, которая бывает.
Пускай река всему меня научит,
пока плыву по этой самой глади,
где человека человек не мучит,
не может мучить, человека ради.
Хотя б коснуться берега такого,
который мог покуда только сниться,
где человек не мучает другого,
а только сам трепещет и казнится.
И ни челна, ни утлого ковчега,
волна речная берег предвещает,
где человек прощает человека,
где человека человек прощает.
Я с братом Сашей в Японии, 1991 г. (Брат живет и работает в Токио.)