Павел Гнилорыбов - Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны
Кетчер вспоминал долгие прогулки с Белинским по Страстному бульвару, берега извилистой Яузы и любил сиживать в старом вольтеровском кресле, доставшемся ему от рано ушедшего Грановского. Владимир Александрович Черкасский, московский городской голова в 1868–1870 годах, писал одному из знакомых: «Что сказать вам о московской жизни? Она проходит тихо, бесцветно и весьма безжизненно. Старая Москва, интеллигентная, литературная, исчезла надолго. Ее заменили – биржа, торговля, промышленность».
Еще один старый москвич, Н. В. Давыдов, сетовал, что город теперь ничем не отличается от Петербурга, даже прохожие приобрели «космополитический» вид. Перевелись знаменитые московские калачи и сайки. «Нет, наконец, строго говоря, и настоящего «москвича», – сетует старожил. Забавно вычитывать подобные пассажи в начале XXI столетия, когда население столицы каждый год обновляется на пару-тройку процентов. Впрочем, все ворчание о «понаехавших» разбивается в лепешку при упоминании Гиляровского, который появился на свет отнюдь не в границах Камер-Коллежского вала.
Н. Д. Телешов нашел весьма точное сравнение для метаморфоз городской среды 1860—1870-х годов – Москва Грибоедова превращалась в Москву Островского. Из «темного царства» вылезли крупные финансовые воротилы, в переулках Китай-города каждый день считали сотни тысяч рублей. «…Многие «тятеньки» и «папаши» – малограмотные и безграмотные, – забогатев, воображали, что им «при их капитале» все доступно и все дозволено, поэтому – «ндраву нашему не препятствуй!».
Шорно-экипажный заводик, располагавшийся недалеко от современного Белорусского вокзала
Сдавали под напором буржуазии центральные районы, но социальное членение столицы все еще соблюдалось: купцы неохотно занимали «дворянские» кварталы между Арбатом и Пречистенкой, предпочитали селиться в местах, где их брат обитал прочно и давно. «Строили крепкие, грубые особняки, разводили просторные сады с фруктовыми деревьями, настаивали из своей рябины ведерные бутыли водки, заводили «своих лошадей», чтоб ездить «в город» и в баню, и чувствовали себя лучше, чем в центральных кварталах».
Старый быт сохранялся и в московском доме Л. Н. Толстого: «Ничто тут даже не намекало на то, что вы в доме великого писателя, который выработывал себе целое новое миропонимание, готовился быть вероучителем и производить в душах своих соотчичей и обитателей обоих полушарий ломку их религиозных и этических исповеданий веры. Просто дворянский дом, где-нибудь на Плющихе, или на Сивцевом Вражке, или в Староконюшенном переулке, у богатых помещиков, проживающих зимой в Москве, где много детей, где собирается молодежь, музицируют… болтают за чайным столом. В этом было что-то бытовое, чисто русское: полное отсутствие того «священнодействия», каким семья какой-нибудь западноевропейской знаменитости непременно наполнила бы весь ритуал жизни дома в дни приемов»[78].
Великие реформы прошедшего десятилетия продолжились введением в 1874 году всеобщей воинской повинности. Рекрутчина ушла в прошлое. 21-летние юноши читали по складам строчки из устава: «Защита престола и отечества есть священная обязанность каждого русского подданного». Появился стимул получить полноценное образование: закончившие гимназию служили всего лишь полтора года, а имевшие университетский диплом – шесть месяцев.
Однако сразу же появились желающие обойти закон. Жуликов, практиковавших свое черное дело долгие годы, вывели на чистую воду только при городском голове Николае Алексееве: «…В помещении городской думы ежегодно осенью происходил набор московских юношей к отбыванию воинской повинности. Здесь учитывались всякие льготы, давались годовые отсрочки по состоянию здоровья и т. д. Здесь же предъявлялись свидетельства, освобождающие молодых людей, если они состояли учителями народных школ. Десятки лет все это происходило благополучно, но Алексеев вдруг пожелал проверить освобождающие права не по бумагам, а на самом деле. Он посадил всех этих учителей за стол и заставил написать каждого свою краткую биографию, назвать учебники, по которым обучают они детей… И что же оказалось? Большинство этих «учителей» не смогли грамотно написать даже несколько строк. Оказалось много мошеннических проделок для уклонения от воинской повинности, и все эти забронированные сынки богатых родителей тут же попали в солдаты. Способ, практиковавшийся долгие годы, был выявлен и уничтожен». Хороши оказались «учителя»…
В 1870-е годы женщины отвоевывают себе все большую свободу личности. Широкие взгляды первоначально вызывают удивление. «Стриженые волосы, отсутствие кринолина или барашковая шапка на голове женщины производили сенсацию в публике и приводили многих в ужас. Такой женщине не было прохода от презрительных взглядов и насмешек, сопровождаемых кличкой «нигилистка». По примеру образованного класса, извозчики и лавочники также преследовали этих женщин грубым смехом и остротами», – вспоминала гражданская жена Некрасова А. Я. Панаева-Головачева[79].
С. В. Ковалевская с восхищением писала о своей старшей сестре Анюте, познакомившейся с первым номером «Колокола»: «Она изменилась даже наружно, стала одеваться просто, в черные платья с гладкими воротничками, и волосы стала зачесывать назад, под сетку»[80]. Костюм вовсе не означал радикальных взглядов, но в России 1860—1870-х годов именно одежда вызывала оторопь со стороны власть имущих. Совершенно карикатурен приказ нижегородского самодура Николая Огарева, вздумавшего бороться с проявлениями «оппозиционности» в костюме: «Замечено мною, что на улицах Нижнего Новгорода встречаются иногда дамы и девицы, носящие особого рода костюм, усвоенный так называемыми «нигилистами» и всегда почти имеющий следующие отличия: круглые шляпы, скрывающие короткостриженные волосы, синие очки, башлыки и отсутствие кринолина».
Дальше властитель клеймит позором каракозовский выстрел и продолжает: «Среда, воспитавшая злодея, заклеймена в понятии всех благомыслящих людей, а потому и ношение костюма, ей присвоенного, не может не считаться дерзостью, заслуживающей не только порицания, но и преследования… Подобных дам и девиц обязывать подписками изменить костюм. В случае же сопротивления с их стороны к выдаче требуемого обязательства, объявлять им, что они будут подлежать высылке из губернии на основании существующих узаконений». В Москве подобных курьезов не случалось, но «нигилистический» костюм, вероятно, приковывал косые взгляды.
Постепенное раскрепощение женщин ведет к появлению специализированных учебных заведений, куда допускались дамы. В 1869 году открылись Лубянские курсы, знакомившие с программой классической гимназии. В 1872 году распахнулись двери Высших женских курсов, основанных профессором В. И. Герье. В течение двух лет слушательницам читались лекции по истории, литературе, искусству. Курсы имели гуманитарную направленность, однако точные науки в учебном плане тоже присутствовали. За год обучения дамы платили 30 рублей, наиболее способным выделялась стипендия от Московской купеческой управы.
Занятия проводили лучшие профессора Московского университета, среди преподавателей числились П. Г. Виноградов, С. М. Соловьев, В. О. Ключевский, Н. С. Тихонравов, Ф. А. Бредихин. С 1879 года продолжительность обучения увеличилась до трех лет. Число слушательниц постепенно росло: в первый год работы сюда заглядывали 70 женщин, а к середине 1880-х уже около 250. Мнение общества разделилось: «Одни из нас, «из публики», просто определяют это явление словами: «бегают на курсы»; другие через пень колоду присоединяют рассуждения «о женском вопросе»; иной почему-то произнесет слово «самостоятельность» и ехидно улыбнется. Словом, все мы, «публика», имеем понятие о том, что «бегают», что «идут против родителей», иногда «помирают не своей смертью», что, с другой стороны, самостоятельность «хорошо», что «пущай», что лучше всего «мать»; назначение женщины – «мать», а не бегать на курсы, что мозг женщины мал, что ничего не выйдет и что опять-таки как будто «хорошо»[81].
На Высших женских курсах училась Мария Павловна Чехова, затем преподававшая историю и географию в одной из частных гимназий. Учебное заведение закрыли на волне реакции в 1888 году. Вдохновитель идеи негодовал: «Слабоумные люди, заправлявшие в 80-х годах, полагали, что одержали большой успех над революцией, запретив прием девиц на Высшие женские курсы». Однако всеобщую тягу к образованию и свету не могли запретить возмущенными циркулярами. Ценность знания росла с каждым годом. На фоне всеобщей милитаризации В. И. Вернадский заметит в 1914 году: «Высшая школа есть орудие в мировой борьбе за существование, более сильное, чем дредноуты»[82].
Идею женского образования защищал и философ-публицист Василий Розанов: «Стране нужны не одни Ломоносовы: стране более, чем Ломоносов, нужно просто образованное общество, читающая и размышляющая масса, деятельные и знающие члены; наконец, стране в высшей степени нужны мягкие нравы, деликатные привычки, человечные взгляды по всем направлениям и во всех областях. Всего этого решительно нельзя достигнуть, пока женская половина общества будет признана каким-то ублюдком по самой организации своей… неспособным к усвоению высших идей и знаний. Нет более надежного и более ревностного распространителя вообще всякого рода нововведений, чем женщины, – чего бы дело ни коснулось, от покроя платья до философии, от удовольствий до религии! У нас Екатерина II распространяла идею Дидеро… Женщины – вечные популяризаторы, талантливейшие. Без помощи их специально мужское образование останется каким-то неходким, бескрылым, тяжеловесным, косным»[83]. Когда на Западе уже вовсю работала первая женщина-программист Ада Лавлейс, в России только спорили, нужно ли подпускать дам к образованию. Средний россиянин подумает и вспомнит Софью Ковалевскую. Однако в конце XIX века только в швейцарских университетах обучалось свыше 500 наших соотечественниц!