Астрид Линдгрен - Кати в Париже
— Не хочу ехать! Я еще не получила сообщение из дома, заполнен ли подвал вином и молодыми каплунами.
— Мы же все поедем домой, — попытался утешить ее Леннарт.
— Только не я! — возразил Петер. — Можешь поехать со мной на Ривьеру, Ева!
— Не болтай глупости, — ответила Ева. — У меня может быть удар, я утрачу всякий разум и сознание и помчусь туда вместе с тобой!
— Этого не случится, пока старина Леннарт стоит на страже! — сказал Леннарт. — Через пять часов парижский ночной самолет поднимет ввысь среди прочего багажа и Evita mi а.
Но самолет улетал не раньше полуночи, и старина Леннарт, разумеется, не собирался стоять на страже до самой последней минуты. Петер напротив, очень любезно предложил Еве составить компанию в последние часы ее пребывания в Париже.
— Sorry[142], — извинилась Ева. — Анри первому пришла в голову эта идея.
Петер расхохотался.
— Ну и шустрые же эти французы! — воскликнул он. — Не то, что мы, ленивцы нордической расы.
— Да, вы немного ленивы у нас дома в Швеции! Страна деревянных старичков, — сказала Ева, пристально заглянув ему в глаза.
XI
Мой соловей, наверное, продолжает издавать свои веселые трели, хотя я уже уехала. Он даже не знает, что на свете есть я. Но я буду вспоминать его до конца своей жизни. Патеры, блуждающие по своему саду, тоже не знают, что я есть на свете, но в моей памяти навечно запечатлелись торжественность и величие их черных одеяний под зелеными деревьями. Николь, веселая, пышная и сердитая, забудет меня из-за новых гостей, которых станет посвящать в свое понимание загадок бытия. Клошары на углу улицы будут продолжать свои беседы о жизни и засыпать на уличных камнях, не зная, да и не интересуясь, жива я или нет.
Но все это — соловей, патеры, клошары — навсегда моя собственность. Я владею ими точно так же, как владею сумерками июньской ночи над набережными Сены, сверкающими искорками воды фонтанов на Place de la Concorde, глубокой тишиной под сводами Notre Dame, маленькими средневековыми улочками вокруг церкви St.-Julien lе Pauvre[143], толкотней ранними утрами и поздними вечерами на улице Mouffetard, Маленькой Дурочкой, красавицей матерью, окруженной детьми в Люксембургском саду, любезным полицейским, размахивающим белым жезлом на Rond Point de Champs Elysees[144], оборванцами вокруг Place Maubert[145], цветочницами у Quai aux Fleurs[146]. Я владею всем этим. Это мой Париж, каким я увидела его в первый раз.
— По-моему, жалко парижан, — сказала я Леннарту.
— Почему? — спросил он.
— Они никогда не приедут в Париж в первый раз.
— Но им не надо и уезжать отсюда, — отметил Леннарт, завистливо глядя на молодую пару, которая шла перед нами по Rue de l’Estrapade.
Мы вышли попрощаться с Парижем. Хотелось в последний раз пройти по нашим улицам.
Турне великих князей, la tournee des grands-ducs — в Париже проводят экскурсию под таким названием, — ночное путешествие богатых туристов из одного дорогостоящего храма развлечений в другой. У нас с Леннартом тоже было свое турне, la tournee de Lennart et Kati[147]. Великие князья не одобрили бы его, но для нас в этих словах заключался смысл того, что мы больше всего полюбили в Париже и охотнее всего захотим вспомнить, когда уедем отсюда.
Весь день лил дождь, мягкий и тихий дождь, и недавно прекратился. Серебристо-серым сводом возвышается над Парижем небо, милое и кроткое, меланхоличное, словно прощание.
Мы идем по нашим улицам.
Перед церковью St.-Etienne clu Mont стоит Маленькая Дурочка. Одинокая и неподвижная, чего она ждет? И она тоже кажется милой, кроткой и меланхоличной. Только когда наступает вечер и уличные фонари зажигаются далеко на Rue Mouffetard, только тогда Маленькая Дурочка оживает, становится буйной и прыгает от радости, словно веселая маленькая рыбка в воде.
— Прощай, Маленькая Дурочка! Ты никогда нас больше не увидишь! Мы никогда больше не увидим тебя!
Мы идем по нашим улицам. Прислушиваемся к их бормочущим коротеньким рассказам. У каждой улицы своя история, свой особый цвет и своя атмосфера, которые ощущаешь до самых кончиков нервов, а иначе наш поход превратился бы лишь в немое странствие среди немых домов.
Rue de la Montagne St.-Genevieve — одна из моих самых любимых улиц, неровная, холмистая и похожая на средневековую. Франсуа Вийон, вор и поэт, некогда топтал эту брусчатку. И когда мы спускаемся вниз с холма к Place Maubert и продолжаем наш путь к St.-Julien le Pauvre, я ощущаю скользящую тень поэта.
На маленьких улочках вокруг церкви средневековая атмосфера ощущается сильнее, чем в каком-нибудь другом месте Парижа. Здесь людно, как было во времена Вийона, здесь царит бедность, как, вероятно, и тогда. Несчастные оборванцы в уголках улиц и в проулках. И если бы Вийон мог видеть их, он, должно бы, узнав, кивнул им:
— Смотри, это мои голодающие братья!
Мы сидим некоторое время в маленьком саду, окружающем церковь, и смотрим на веселых детишек, играющих в пятнашки. Они вбегают в одну церковную дверь, а выбегают в другую, а я думаю: понравилось бы это святому Жюльену? Напротив нас на острове La Cité[148] поднимает могучий, серый, словно небо, портал Notre Dame.
Я хочу туда, это входит в программу нашего турне. Еще раз мне хочется вкусить атмосферу красоты и мира, царящую внутри храма. Мы медленно идем по Pont du Double[149]. Внизу под мостом течет Сена, тихая и терпеливая, какой бывают реки. Такая же неутомимая, как примерно две тысячи лет тому назад, когда здесь, на La Cite, начали строить первые хижины и возводить укрепления. И было положено начало тому, что станет Парижем. Такой же невозмутимый, как и в те далекие времена, когда собор Notre Dame был молод. Реки не заботятся о городах и храмах, они заботятся лишь о том, что вечно.
Мы идем по нашим улицам. Следуем по набережной вниз к lie St.-Louis, «la plus deserte de toutes les iles»[150].St.-Louis — действительно пустыннейший из островов. Нет, он не пустынен. Но на его улицах и набережных так тихо, а тяжелые от дождя тучи так уныло нависают над красивыми старинными домами, что я чувствую легкую грусть, когда мы стоим на Quai de Bourbon[151]. Мы проходим мимо Franc-Pino, старой почтенной харчевни, и я быстро и благодарно поглаживаю этот дом. Он посвящен памяти Сесиль Рено, которая родилась здесь, а девятнадцати лет, к сожалению, была казнена вместе с матерью, отцом, сестрами и братьями за то, что майским днем 1794 года пыталась лишить жизни Робеспьера!
— Снова этот Робеспьер, о, его бы я…
— Да, да, — подхватил Леннарт, — я убежден в том, что, живи ты в то время, ты бы помогла Сесиль.
Я немного думала об этом, пока мы шли по Quai d’Anjou[152]. Я вижу себя одетой в красный плащ, идущей к плахе… Нет, Сесиль, я, пожалуй, не осмелилась бы быть с тобой заодно!
Я расстаюсь с Сесиль у особняка де Лозена. «Какая удивительная тема для беседы», — писала мадам де Севинье в одном из своих знаменитых писем. А удивительной темой для беседы был не кто иной, как monsieur Лозен[153], владевший некогда этим поразительным домом. Все письмо — один-единственный восторженный крик о невероятном, о том, что la grande mademoiselle[154], кузина короля, которой уже больше сорока лет, выходит замуж за маленького уродливого Лозеиа, обладающего только шармом и больше ничем в этом мире, а в довершение всего он на пять лет моложе своей невесты.
«Дамы моего ранга всегда молоды!» — высокомерно отвечала невеста на все возражения.
«Все это словно прекрасный сон… но прежде всего — великолепный материал для бесконечных дискуссий», — удовлетворенно писала мадам де Севинье об этом событии, потрясшем весь мир, в котором она жила.
Мы идем по нашим улицам!
Как сон… весь этот остров, где время остановилось.
Как сон… мягкий серый свет над проточной водой реки, над меланхоличными тополями набережной, над крышами и шпилями башен.
Мы обходим остров St.-Louis и идем обратно к Notre Dame, сворачиваем на Quai aux Fleurs.
Ах, Абеляр и Элоиза[155], здесь идут Леннарт с Кати и вспоминают любовную сагу, так трагически окончившуюся восемьсот лет назад. Много слез было пролито над вами с тех пор, послужит ли это вам каким-либо утешением? Именно здесь и жила она — прекрасная Элоиза!
— Я рада, что мы не Абеляр и Элоиза, — сказала я Леннарту. — Если у меня будет сын, нам не придется идти из-за этого в монастырь.
— Нет, слава Богу! — воскликнул Леннарт. — Если у тебя будет сын… Подумать только, если это будет!
Подбежав к одной из цветочниц, он купил большой пучок фиалок.
— Фиалки — маме, — сообщил он и приколол цветы к моему пальто.
Он взял меня под руку, и мы пошли дальше, такие радостные, хотя это и был наш последний день в Париже.
Мы шли по нашим улицам, проследовали по набережной Сены до самого Pont au Change[156], наслаждаясь роскошной цветовой гаммой цветочных киосков и не чувствуя легких капель моросящего дождя. Но средневековая башня Консьержери и тонкий шпиль Sainte-Chapelle[157] уже вырисовываются на фоне неба, где серебро сгустилось в темно-серую окраску — скоро дождь польет всерьез.