Михаил Безродный - Россия и Запад
Достоверно одно: литературный контекст, в котором «Посмертный дневник» явлен, неотделим от замысла и воплощения дела всей жизни Георгия Иванова. И без бытового свидетельства очевидно: заглавие цикла продолжает его стихотворный «Дневник», рубрику, под которой он в последние годы жизни печатал стихи в «Новом журнале». «Эти стихи „Дневника“ нечто вроде поэмы (для меня)», — писал он в мае 1953 года Роману Гулю (с. 13).
Кроме того, заглавие хорошо вписывается в чтимую Георгием Ивановым литературную традицию — русскую («Замогильные записки» B. C. Печерина, «Загробные песни» К. К. Случевского) и мировую. Ее последним образцом стали для поэта, очевидно, «Замогильные записки» Франсуа Рене де Шатобриана. В письме к Гулю от 15 июня 1955 года сказано:
Счеты свожу только с самим собой. В целом может получиться «Les Mémoires d’outre-tombe» <…>. Я <…> был поражен: весь Шатобриан дотоле известный — подтирка перед ними (с. 203).
Нечто подобное «Посмертному дневнику» Георгий Иванов думал оставить после себя и в прозе — на манер «Бобка» Достоевского. Писал 23 сентября 1957 года Гулю:
Хотел бы написать статью об эмиграции, выношено «в уме», и заглавие есть прекрасное: «Бобок». Да ведь не напечатаете (с. 467).
И вслед за этим, 21 января 1958 года, — редактору нью-йоркских «Опытов» Юрию Иваску:
Я бы написал по записям, которые делаю время от времени для себя, статейку под заглавием «Бобок» — о т<ак> н<азываемой> эмигрантской культурной деятельности наших дней[24].
То же и В. Ф. Маркову в недатированном письме второй половины 1950-х:
Кстати я хочу (хочется) написать для души статейку «Бобок», оттолкнувшись в применении к эмиграции — и самому себе — от мерзкого рассказчика гениального Федора Михайловича[25].
Прозаический вариант или хотя бы наброски к нему остались в нетях, даже если что-то и было написано. А вот стихотворный «Посмертный дневник» с 1975 года печатается — справедливо, на наш взгляд, — как единое целое. Вс. Сечкарев и М. Далтон набирали его для «Собрания стихотворений» Георгия Иванова по старым публикациям и машинописи шести новых текстов, присланных Одоевцевой редакторам. Правку в уже опубликованных к этому времени стихах в основном приходится принимать. Но все же не всегда. Например, в первом же стихотворении обращение к Пушкину «Александр Сергеич» заменено на «Александр Сергеевич». Правка совершенно формальная, не соответствующая ни духу стихотворения, ни его приватному характеру. Зато убранные пол строки «душа-дорогуша» — возможно, самой же Одоевцевой первоначально и присочиненные, — делают стихотворение сильнее и ритмически, и содержательно, устраняя элемент панибратства…
Есть также сомнения относительно следующего стихотворения «Посмертного дневника» — «Кошка крадется по светлой дорожке…». Удачная замена строчки «Вечер так длинен и скучен и душен» на «Вечер июльский томительно душен» — скорее позднее редакторское вмешательство, нежели воссоздание «припомнившегося» оригинала. Вообще все это стихотворение ближе к Одоевцевой, чем к Георгию Иванову: «кошачьи» сюжеты к ключевым, предсмертно приходящим на ум не отнесешь. Зато у Одоевцевой кошки — частый атрибут ее стихотворных затей…
Предположительно об атрибуции этого и некоторых других стихотворений «Посмертного дневника» уже писалось в примечаниях к тому Георгия Иванова в «Новой библиотеке поэта». Поэтому сейчас коснемся лишь наиболее сложного во всем этом цикле текста:
«Побрили Кикапу в последний раз.
Помыли Кикапу в последний раз!
Волос и крови полный таз.
Да-с».
Не так… Забыл… Но Кикапу
Меня бессмысленно тревожит,
Он больше ничего не может,
Как умереть. Висит в шкапу —
Не он висит, а мой пиджак —
И все не то, и все не так.
Да и при чем бы тут кровавый таз?
«Побрили Кикапу в последний раз…»
12 апреля 1958 Гуль в письме к Георгию Иванову приписал:
Теперь два слова к Вам, Ирина Владимировна, — совершенно секретно и совершенно интимно. Что Вы доверили мне тайну некоторого «заканчивания» некоторых стихов Жоржа — я страшно польщен и никому — ни-гу-гу, не дай Бог! Но хочу (не могу удержаться) Вас шепотком спросить, ну, а он, Джорджио, тоже, поди, Вам заканчивает что-нибудь… ой, давно я уж чувствую во всем четвероручье. И это очень хорошо. Это просто даже чудно, и это даже через сто лет — тема для аспирантской диссертации — праправнукам Струве и Филиппова — будьте любезны, найдите всякие такие интонации, ямбические и нет, хорреические и нет… пожалуйста, а мы с того света поглядим вместе с Романом Гулем (я надеюсь, что мы с Вами будем в одном купэ на том свете ехать — иль Ваше будет очень страшным? Все равно — я за интерес, за остроумие, как говаривал Федор Павлович)… (с. 542–543).
Не дожидаясь столетнего юбилея и не состоя в родстве ни со Струве, ни с Филипповым, попытаемся разобраться на примере этого стихотворения в тайне «четвероручья». А также зададимся вопросом, всегда ли ближайшие наследники поэта сами разбираются в его текстах, ими вдохновенно манипулируя?
Отослав в «Новый журнал» для «Посмертного дневника» стихотворение о Кикапу, Одоевцева получила от Гуля предложение его несколько «улучшить». К сожалению, ни первоначального списка стихотворения, ни этого письма в архиве не оказалось, но есть ответное, от 1 декабря 1958 года, по которому суть предполагаемой правки ясна:
Насчет Кикапу. Нет, дорогой Ницше — Вы pour une fois — не правы. Ну, как, скажите, возможно «Обмыли Кикапу в последний раз»? Разве Вам неизвестно, что обмывают только мертвых и это никак не может производиться «в последний раз»?
Кстати, это стихи не Тинякова, а Чурляница. И звучат они так:
Побрили Кикапу в последний раз
Помыли Кикапу в последний раз
Волос и крови полный таз
Да-с.
Но Жорж нарочно переделал. Отсюда и «Не так. Забыл. Но бритый Кикапу…» Одели (вместо — помыли) перекликается с «Совсем не он, а мой пиджак».
«Совсем не он, а мой пиджак», по-моему, очень динамично и выразительно. «Не он висит, а мой пиджак» более вяло.
Впрочем, если Вам Кикапу не нравится, не печатайте его вовсе[26].
Во-первых, изначального текста этой цитаты Одоевцева не знает: после первых двух строчек в оригинале следует: «С кровавою водою таз / И волосы его. / Куда-с?» А во-вторых, речь в этом стихотворении идет как раз о смерти, а не о каком-либо переодевании: «…побрила Кикапу в последний раз матушка-смерть» — утверждал его автор[27]. И тут уже не суть важно, какое слово взято — «помыли» или предлагавшееся Гулем «обмыли». И «моют», и «обмывают» мертвых «в последний раз».
Вопрос в том, кому принадлежит идея заменить во второй строчке изначальное слово «Помыли» на слово «Одели», и тем самым ослабить сюжет со смертью. Полагая, что таков был замысел Георгия Иванова, Одоевцева игнорирует смысл нервических, подчеркнутых плеоназмом («Помыли <…> в последний раз») строк давшего толчок к написанию стихотворения неведомого ей оригинала. Кроме того, если поэт и «забыл» что-то из вдохновивших его чужих стихов, то эта забывчивость отнесена им к третьей строчке, а не к первым двум.
Что же касается источника взятого за основу сюжета текста, то он не принадлежит ни А. И. Тинякову, как полагал Гуль, ни Н. К. Чурляницу (Микалоюс Константинас Чюрленис — в современной огласовке), как поправила его Одоевцева.
Дальше происходит следующее. 26 декабря 1958 года Гуль отвечает:
Я мог дать только несколько стихотворений Г<еоргия> В<ладимировича> (поздно прислали). «А может быть», «Воскресенье. Удушья прилив», «Ку-ку-реку или бре-ке-ке», «Аспазия» (которая мне страшно нравится!) и «Ночь как Сахара». Так хорошо кончается — «В смерти моей никого не винить». А остальное в след<ующем> номере. <…> Так что насчет ки-ка-пу масса времени, если хотите ч<то->н<ибудь> изменить. Но какой это Чурлянис, отец или сын? <…> Почему Вы пишете, «если Вам ки-ка-пу не нравится» — очень нравится! Как же ки-ка-пу может не нравиться?[28]
7 февраля 1959 года уже принятое «Новым журналом» стихотворение Одоевцева неожиданно решает печатать с поправками Гуля:
…Посылаю Вам Кикапу слегка выправленным, как Вы советовали. Я очень не люблю менять что-нибудь в П<осмертном> Дневнике, но так и по-моему лучше. Кстати, Кикапу начинался
— В мозгу стихов забытьи танец.
— Отстаньте от меня, Чурлянец.
Но потом Жорж эти две строчки велел вычеркнуть. Не надо ли все-таки сделать выноску — стихотворение Чурляница. Я кажется писала Вам, что это отец, а не сын Чурляниц — художник, сошедший с ума (кажется)[29].