Владимир Солоухин - Волшебная палочка
Человека, хорошо знающего немецкий язык, я попросил сделать подстрочник. Строго говоря, и Лермонтов и Тютчев, когда собирались переводить, тоже делали подстрочник, но только сами, притом в уме, так сказать синхронно, т. е. одновременно с прочтением и осмыслением стихотворения. Итак, вот подстрочник стихотворения Гейне. Названия в оригинале оно не имеет.
Сосна (он) стоит одиноко
На севере, на голой высоте.
Ему дремлется в белом одеянии,
Окутанному в лед и снег.
Он мечтает о пальме,
Которая далеко в стране восходящего солнца
Одиноко и молчаливо мечтает (о нем)
На раскаленной скалистой стене.
Очевидно, задача переводчика состоит в том, чтобы передать смысл, передать настроение, сохранить по возможности строй речи, словарь, интонацию и то неуловимое, что называется поэзией. Но очевидно также, что все это невозможно сохранить в равной степени, чем-то придется жертвовать. Первая трудность, с которой сталкивается здесь переводчик, в том, что сосна по-русски не может быть мужского рода. Сосна у нас она, а не он. Речь же идет о двух грубо говоря, особях разного пола, разлученных и тоскующих друг без друга. Тютчев обходит своему эту трудность, беря вместо сосны кедр. Кроме того, он дает своему стихотворению название «С чужой стороны», в скобках, конечно, — «из Гейне». Итак.
С ЧУЖОЙ СТОРОНЫ
(из Гейне)
Кедр одинокий под снегом белеет,
И сладко заснул он в инистой мгле,
И сон его вьюга лелеет.
Про юную пальму все снится ему,
Что в дальних пределах востока
Под пламенным небом, на знойном холму
Стоит и цветет одиноко.
Легко сопоставить два этих текста и увидеть, что то, что хотел сказать Гейне на немецком языке, то же самое сказал Тютчев на русском. Но, конечно, полностью текст на текст не накладывается и нелепо требовать, чтобы он накладывался, кедр вместо сосны. Север «мрачный», хотя в оригинале этого нет. Вьюги тоже там нет. Про пальму не сказано, что она юна. У Гейне пальма «молчаливо мечтает», а у Тютчева «стоит цветет одиноко»…
У Лермонтова есть две редакции этого стихотворения. Первая редакция, набросанная наспех, черновая. Но, конечно, если бы он остановился на ней, она издавалась бы теперь в его книгах, и мы относились бы к ней как к единственной лермонтовской редакции. Однако она не удовлетворила поэта, и он, слегка тронув ее резцом гения, создал истинную поэтическую жемчужину. Вот они эти две редакции.
На холодной и голой вершине
Стоит одиноко сосна,
И дремлет… Под снегом сыпучим
Качаяся дремлет она.
Ей снится прекрасная пальма
В далекой восточной земле,
Растущая тихо и грустно
На жаркой песчаной скале.
«Песчаная скала», форма глагола «качаяся», это многоточие, ненужное повторение слова «дремлет» — все говорит о черновой редакции перевода. И как преобразилось все в окончательном виде!
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна,
И дремлет качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.
Поэтическая дерзость Лермонтова позволила ему пренебречь тем, что у Гейне «он» и «она». Главное — тема одиночества, разделенности, грусти. Две сестры, две души в конце концов, не все ли равно?
Можно сравнивать переводы Тютчева и Лермонтова с точки зрения словаря, и найти, что на «знойном холму» ничуть не хуже «на утесе горючем», или что «в дальних пределах востока» так же соответствует оригиналу, как и «в том крае, где солнца восход», но никакие анализы не подскажут нам, почему одно стихотворение сделалось жемчужиной нашей лирики, а другое фактически никому не известно. А ведь оба поэта — классики и у Тютчева есть такие поэтические перлы, каких не найдем у Лермонтова. В самом деле, почему строка «На севере диком стоит одиноко», словно звук струны, тотчас пробуждает отзвук в наших душах, а строка «На севере мрачном на дикой скале» — такого отзвука не рождает? Ведь почти все то же самое. Тот же смысл, те же почти слова. Но в этом-то «почти» и содержится тайна поэзии. Скорее всего, это зависит (кроме таланта) от родственности мыслей и чувств, которые находятся в оригинале, с мыслями и чувствами переводящего поэта. То есть, насколько дает возможность оригинал высказать поэту-переводчику свои собственные мысли и чувства.
Теперь нетрудно предположить, что это «почти» («чуть-чуть», как его еще называют) может содержаться в оригинале, но не перейти в перевод. Его может не быть в оригинале, но оно появится в переводе. И что это вопрос даже не мастерства (Тютчев ли не мастер!) и не точности перевода тем более, но вопрос, может быть, скорее удачи.
Проблема вольности и точности перевода всегда занимала и самих переводчиков и литературоведов. Переводы Тхоржевского из Омара Хайяма считаются недопустимо вольными по сравнению с очень, как говорят, точными «академическими» переводами О. Румера, но зато Тхоржевский не только легко читается, но и легко запоминается наизусть. Читая переводы Тхоржевского, получаешь истинное удовольствие от четверостиший Омара Хайяма. По-моему, это стоит сухой и скрупулезной точности[1].
Укладывая строку в строку, часто лишаем получающееся стихотворение того воздуха, той просторности, которые должны быть и в живописной картине, и в музыке, и в стихах равно как и просто в пейзаже, в интерьере, во времена, которые предстоит пережить.
Например, имею ли я право, переводя стихотворение, написать три строфы вместо двух строф, имеющихся в оригинале? Казалось бы не имею. Нельзя же из четверостишия Омара Хайяма сделать восемь строк. Или шесть. Нельзя. Оттого-то и труден для перевода Омар Хайям. Оттого-то и читаешь его чаще всего в переводах, словно проворачиваешь тяжелые жернова. По тому же самому, как бы мы не скрывали от самих себя, мы не получаем истинного наслаждения от перевода классических образцов строгой и непреложной формы. Ну, скажем, даже от сонетов Петрарки. Но в длинном, т. е. обычном стихотворении из семи, шести, восьми строф ради «воздуха» и свободы дыхания вовсе не грешно нарушить соотношение количества строк.
С необходимостью этого я столкнулся совсем недавно, переводя стихотворение армянского поэта Геворга Эмина. Стихотворение называется «Жалоба». Первые три строфы подстрочника выглядят так:
Может быть, и не виноваты они, господи,
Эти мои враги не певчие,
Если ты создал меня певчей птицей,
Зачем бросил в стаю воронов.
Если ты создал меня белой птицей, господи,
Что я потерял в этой черной стае, —
Где каждая черная птица клюет меня,
Воспринимая мой белый цвет, как вражеское знамя.
Если уж ты допустил, чтобы клевали меня,
И чтобы я, окровавленный, падал вниз, —
Зачем захотел, чтобы я упал именно сюда —
В клубок змей.
Итак, три первые строфы. Когда я круг мыслей, образов и чувств, содержащихся в этих строчках, пытался уложить построчно же в русское стихотворение, получалась сухомятка. Наиболее верным принципом я считаю другой: воспринять эти строфы в целом и в целом же выразить по-русски. Но получилось, увы, на строфу больше.
О, господи, они не виноваты.
Мои враги. Та разница стара.
Меня ты певчим сотворил когда-то,
Им когти дал и черный цвет пера.
Они не виноваты, но за что же
И мудр и милосерден без границ
Меня, пичугу белую, о, боже,
Ты бросил в стаю черных этих птиц?
Что общего отыщется меж нами?
Какая мысль в виду имелась тут?
Мой белый цвет, как вражеское знамя
Они воспринимают — и клюют.
Я падаю, летят по ветру перья,
Галдеж, не слышно песенки моей.
Пусть так. Но для чего — спрошу теперь я —
Мне падать непременно в гущу змей?
По следующим двум строфам пусть читатели судят о степени точности перевода, а если их эта степень точности не удовлетворит, пусть попробуют перевести сами. Напечатаем подстрочник и перевод в два столбца:
Ведь кому-кому, а тебе хорошо
ведомо, господи,
Что птицы когда-то произошли
от пресмыкающихся,
И каждое пресмыкающееся
с черной завистью
Смотрит на полет птицы.
И как бы ни было оно жалко по
сравнению со мной
Именно тем и сильнее меня,
Что, будучи не в силах парить,
Не имеет и страха падения.
Кому-кому, тебе-то не годится
Не знать простых вещей
наверняка,
Что зависть пресмыкающихся
к птицам
Всегда была остра и велика.
Ползучий гад уж тем меня
сильнее
И тем меня вооруженней он,
Что, радости полета не имея,
Зато и страха сверзнуться
лишен.[2]
Я считаю, что подобная степень вольности не дает еще основания ставить под стихотворением: «Вольный перевод с армянского, имярек».