Екатерина Цимбаева - Грибоедов
Все, что в Персии казалось Грибоедову важным, было далеко от интересов и забот литературного Петербурга. Он же по-прежнему считал себя принадлежащим к литературному и театральному миру и не желал уходить из него в мир дипломатических и чиновничьих интриг. В голове его, под звон колокольчиков троек, сами собой начинали складываться стихотворные строки — речи али:
В парах вечерних, перед всходом
Печальной девственной луны
Мы выступаем хороводом
Из недозримой глубины.
Таятся в мрачной глубине
Непримиримых оскорбленья
И созревают в тишине
До дня решительного мщенья;
Но тот, чей замысел не скрыт,
Как темная гробов обитель,
Вражды вовек не утолит,
Нетерпеливый мститель.
Путешествие шло необыкновенно приятно. Грибоедов прежде не представлял, как услужливы и подобострастны могут быть станционные смотрители. Лучшие тройки, к его неудовольствию, уже ожидали его приближения: он предпочел бы немного отдохнуть и обогреться на станции. Он проехал Москву: театры, конечно, были закрыты по случаю Поста, Мария уехала в имение мужа и уже ждала ребенка. Александр повидал Бегичева, заехав к нему часа на два. Но и в такой короткий срок Степан смог понять душевную неудовлетворенность друга, его искреннее желание бросить службу и уехать в деревню. Конечно, Бегичев сказал, что будет рад принять его у себя, хоть на всю жизнь.
Грибоедов считал, что едет весьма быстро, но император придерживался иного мнения. Потеряв терпение, он даже выслал ему навстречу курьеров, чтобы выяснить, не заблудился ли дипломат, не согласится ли он ускорить движение?
12 марта Грибоедов въехал в столицу. Его встретили представители Министерства иностранных дел и двора и препроводили в апартаменты Демутова трактира, где два дня обсуждали с ним церемониал встречи. Десятки чиновников, придворных, слуг и портных толклись в его номере, совершенно оглушив и ошеломив.
14 марта 1828 года грохот двухсот залпов Петропавловской крепости возвестил Петербургу приезд вестника мира с Персией. В роскошном экипаже, по тщательно очищенной от полурастаявшего снега и грязи Дворцовой площади Грибоедов в парадном мундире торжественно проехал в Зимний дворец, поднялся сквозь ряды лакеев и камер-юнкеров по Главной лестнице и двинулся по анфиладе огромных покоев к Большому тронному залу. Перед самым его входом он неожиданно оказался в узкой и длинной, нарочито полутемной галерее, все стены которой были покрыты плотно висевшими портретами. Он успел увидеть слева от двери огромное, в рост, изображение Кутузова и рядом с ним до боли знакомую физиономию Дениса Давыдова. Он понял, что и на всех других портретах изображены генералы 1812 года, но не успел осознать величие замысла и талант живописца, как был с невероятной пышностью введен в Тронный зал. Здесь, в присутствии двора и высших чинов всех войск и министерств России, он, согласно оговоренному протоколу, вручил императору экземпляр Туркманчайского договора. Государь был необыкновенно милостив: не вспоминая об их предыдущей встрече, он с семейным участием расспросил его о Паскевиче, императрица с присущей ей холодноватой добротой осведомилась о здоровье его двоюродной сестры, жены генерала, и их детях. Едва окончилась официальная часть, со всех сторон к Грибоедову кинулись знакомые и незнакомые, Нессельроде и вся его свита. Все восторгались Паскевичем, победами, миром… «Царь хорош, так и все православие гремит многие лета», — иронически думал Грибоедов. Он был глубоко поражен приемом. Во всей толпе, во всем Петербурге, во всей России за пределами Кавказа он один понимал несоразмерность наград свершениям. Он даже начал думать, не сознает ли царь истинное значение победы, не празднует ли он разгром сильной, находящейся на взлете Британии, а не слабой, раздираемой противоречиями Персии? Но все же не верил в это. Более вероятно, что Николай был просто доволен командиром, принесшим честь началу его царствования.
Были объявлены награды: Паскевичу пожаловали титул графа Эриванского и миллион рублей ассигнациями (250 тысяч серебром) — сумма фантастическая, просто неслыханная! Обрезков не сам, а через невесту (чтобы не забыл жениться!) получил 300 тысяч рублей; генералы Кавказской армии — по 100 тысяч, прочие чины — по нисходящей. Никто не был забыт. В публике Паскевич затмил Суворова, Наполеона; о Ермолове и не вспоминали, разве что с жалостью. Грибоедов, заранее просивший представить его только к денежной награде, которая могла бы поправить полностью расстроенные дела его матушки, получил чин статского советника, Анну второй степени с бриллиантами на шею и четыре тысячи золотых червонцев. Он был очень рад. Заложив орден (а ничего лучшего тот не заслуживал: подумать только, доктор Макнил, старательно и изобретательно затягивавший переговоры, получил от императора такой же!) и разменяв червонцы на серебро, он смог бы расплатиться со своими и матушкиными долгами и впервые в жизни обрести независимость от семейных обстоятельств. Но более всего он был счастлив, что его давний петербургский и крымский приятель, Николай Николаевич Оржицкий, разжалованный в солдаты на Кавказ после восстания 14 декабря, по ходатайству Паскевича, на котором настоял Грибоедов, был произведен в прапорщики — хоть одного из друзей он смог вернуть на привычное место в обществе!
Петербург ликовал. У Грибоедова голова шла кругом от атмосферы всяких великолепий; его рвали на части; без сомнений, он стал человеком дня. 15 марта он присутствовал во дворце на персидском молебстве, куда дамы явились одетыми в русское платье. Потом великий князь Михаил Павлович принял его у себя в новеньком Михайловском дворце, долго расхваливал ему Паскевича и несколько раз заверил в искреннем к нему расположении. Грибоедов понял, что любая просьба генерала о любом представлении его родственников и протеже к любым местам будет с радостью уважена. В этот же день он получил медаль за персидскую кампанию, которой награждали почти всех участников сражений — этим военным знаком отличия он возгордился больше, чем своими гражданскими орденами.
Он разрывался между праздничными обедами и вечерами. Его пригласили на обед в Зимний, на обеды ко всем видным сановникам и генералам, всюду пили за здоровье графа Эриванского, и несколько дней он регулярно просыпался с головной болью. Утром у него появлялись друзья и старые приятели: Вяземский, Владимир Федорович Одоевский, Жандр, Николай Муханов. Чаще всего у него бывал Пушкин, поскольку жил тут же, у Демута. Они, наконец, по-настоящему узнали друг друга и сдружились. Они не виделись лет десять, за это время разница в возрасте стерлась, а славой оба были равны, потому что выступали в совершенно разных областях: Пушкин, несмотря на «Бориса Годунова», не претендовал на звание драматурга; Грибоедов никогда не считал себя поэтом. Характером оба были схожи — горячие, ветреные, склонные к сарказмам, но благородные. Они порой крепко ссорились, почитая самолюбие уязвленным насмешками, но быстро отходили и всюду бывали вместе.
Естественно, Булгарин почти не выходил от Грибоедова. Он с вожделением глядел на груду золота, небрежно лежавшую на столе у Александра, и советовал отдать червонцы ему на сохранение, с тем чтобы он пустил их в рост. Грибоедов согласился, боясь, что иначе растратит деньги прежде, чем успеет разменять. Владимир Одоевский, зайдя к другу как-то утром, не без удивления увидел Булгарина, считавшего монеты в отсутствие хозяина. Кроме того, Фаддей ссудил Грибоедову пять тысяч рублей на первое обзаведение — все это делалось, конечно, по-дружески, без расписок, и Александр не заметил, как лишился 36 тысяч рублей. Кроме того, он передал Булгарину тщательно выверенный список «Горя от ума» с просьбой протолкнуть его через цензуру, как это удалось с третьим актом в 1825 году. Но тут Булгарин потребовал письменных полномочий. Александр небрежно надписал: «Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов».
16 марта закружившийся Грибоедов был приглашен на экзамен в Училище восточных языков при Министерстве иностранных дел, устроенный для чиновников, учивших языки частным образом. Нессельроде хотел, чтобы великий знаток персидского языка и нравов поглядел на будущих дипломатов, призванных работать в этой стране. Отказаться Грибоедов не мог, хотя меньше всего желал сидеть на испытаниях в роли важной чиновной особы. Он надеялся, что сумеет выйти в отставку и не ему придется впоследствии служить вместе с этими юношами. Вначале ему показалось интересным наблюдать за их страхами и сосредоточенностью — как это не походило на собственные его университетские испытания, которые он сдавал с полной беспечностью, без мысли о предварительной подготовке! Но он быстро соскучился. К счастью, рядом с ним оказался профессор Сенковский, чьи фантазии об изъятии персидских манускриптов замедлили ему составление Туркманчайского договора. Осип Иванович был еще совсем молодым человеком, чья жизнь как бы раздваивалась: на кафедре Петербургского университета он являлся прекрасным знатоком восточных языков, а среди журналистов был известен неистощимой веселостью, скатывавшейся до балагурства, издевательской критикой всего и вся и нелепым псевдонимом «барон Брамбеус». Сенковский заговорил с Грибоедовым о восточной литературе, которую ученики неплохо переводили, и Александр Сергеевич, не долго думая, на подвернувшемся листе написал свою обработку известной грузинской песни о душе, полюбившейся ему в Тифлисе: