Томас Венцлова - Собеседники на пиру
В печатном варианте перевод ближе к оригиналу (возможно, это уточнение произведено самим Бродским):
Кедры в бесплодном рождаются чресле,
В люльке гигантов — в пустыне.
Ждите поэта великого, если
Нету великих в помине.
Наконец, надлежит сказать несколько слов о ненапечатанном в русской книге Норвида переводе стихотворения «Моя родина». Оно также соотносится с важными для Бродского темами. Норвид в нем говорит о том, что поэт — если он достиг внутренней зрелости — связан не столько с определенной страной и племенем, сколько с вечностью и миром духа, обрекающим его на изгнание: «Ja ciałem zza Eufratu, / А duchem sponad Chaosu się wziąłem: / Czynsz płacę światu» («Я телом из-за Евфрата [т. е. из вавилонского пленения], / А духом возник над хаосом: / Миру плачý [лишь] дань»). При этом поэт может любить «стопы отчизны», т. е. внешнее в ней, но более любит ее суть. Особенно близка Бродскому — с его неоднозначным отношением к народу, империи, а также Ветхому Завету и христианству — должна была быть центральная, четвертая (и наиболее точно переведенная) строфа стихотворения:
Naród mię żaden nie zbawił ni stworzył;
Wieczność pamiętam przed wiekiem;
Klucz Dawidowy usta mi otworzył,
Rzym nazwał człekiem.
Племени нет, чтоб признал иль отвергнул.
Вечность вкусил прежде века.
Голос во мне ключ Давидов отверзнул,
Рим — человека.
Не будем углубляться в технические детали этого перевода, так как здесь пришлось бы повторить многое из уже сказанного.
Завершим нашу работу утверждением, которое приложимо ко всем четырем переводам. Бродский относился к Норвиду с особым пиететом, так как осознавал параллельность своей судьбы с судьбою польского поэта и ощущал с ним внутреннее родство. Однако это не мешало — скорее даже помогало — преобразовывать тексты Норвида в духе своей собственной поэтики. С другой стороны, работа над Норвидом была импульсом, позволившим Бродскому лучше осознать существенные для него темы. Вероятно, она явилась одной из поворотных точек в развитии русского поэта, способствуя его переходу от раннего творчества к зрелому. Детальное описание этого перехода и уточнение роли, которую Норвид в нем сыграл — дело будущих исследований.
* * * Из Норвида{25}
[Посвящение]
Сперва в стекле, в смарагд обрáмленном,
сверкнув, луч солнца неуверенно
на лике Аталанты мраморном
на сто частей распался веером,
потом плющом и вазой занялся
и вскоре, вспыхнув без стеснения
на бархатных морщинах занавеса,
упал на золото тиснения
застегнутой на пряжку книги.
Как девы, в гроб сойдя невинными,
о дальнем грезящие миге,
когда Господь, воззвав по имени,
восстать им даст, она лежала,
с восточной пышностию залита
лучом, средь золотого жара, —
готической иконы зарева
подобья, с образом пресветлым
и с пляской солнца в прахе смертном.
Я знал: стихи, творенья гения
хранит та гордая оправа,
и я подумал в то мгновение:
«Пусть в блеске опочит их слава
Пусть автор спит. Влезать кощунственно
под переплет. Там те же самые
цветы и ленты спят бесчувственно.
И та же полуправда… в саване».
Прими, Варшава, днесь поэтому
в дар книгу менее злаченую.
Окровавленных пальцев метою
укрась ее обложку черную.
Не дева — Мать! твой герб сиреною
увенчан. Океан великий
я, пересекший, слышал пение
твое и не забыл я лик твой!
Что ж, Партенопы златовласые
а также нереиды милые
пусть пенят рифмы сладкогласие
сбирают раковины, лилии
к стопам своим с веселым гомоном
и в робости трясут невольной
над общей правдой с горьким голосом
фиалок звонкой колокольней.
К иному слух склоняет женщина —
Мать, чье чело снопами повито
и Польши злаками увенчано.
Лишь для нее мной лира поднята.
Познавши боль и радость, горнего
подобье Иерусалима
не презрит она звука горького,
а сладостный пропустит мимо.
Прими ж… Прости мой тон приподнятый.
Дай камешек (на что мне лица!)
ни кровью, ни слезой не политый,
о юности моей столица!
Из фантазии «За кулисами»
В альбом
1
Помимо Данте, кроме Пифагора;
Помимо женщин, склонных к исступленью,
Когда им чрево пучит мандрагора,
И я был в Лимбах… помню, к сожаленью!
2
В порядке подтвержденья или моды
Томов двенадцать накатать бы кряду…
Устал! Махну куда-нибудь на воды,
Довольно я постранствовал по Аду!
3
Предпочитаю мыкаться в коляске,
Вращать глазами, клацая зубами,
Века, эпохи смешивая в тряске
В мозгу, как в чаще ягоды с грибами, —
4
Быть здесь и там, сегодня, но и после,
Как ниже — выше — явствует из текста;
Но и не рваться из пучины вовсе,
И не забыть, что посетил то место!..
5
Как было там? Встречался ли с родными
И с ближними? Что делал там так долго?
Там близких нет, лишь опыты над ними,
Над сердцем человеческим — и только.
6
Там чувств не видно. Только их пружины,
Взаимосвязью одержимы мнимой,
Подобие бессмысленной машины,
Инерцией в движенье приводимой.
7
Там целей нет. Там введена в систему
Бесцельность. Нет и Времени. В коросте
Там циферблаты без цифири в стену
Тупые заколачивают гвозди.
8
Но не событий считыватель точных,
А неизбежности колючий ноготь,
Переводящий стрелки их, источник
Их стрекота и дребезга, должно быть.
9
Что бóльшая для вечности потеря:
Минута, год ли? Вскидывая руки,
Самим себе и времени не веря,
Не колокол свиданья, но разлуки,
10
Они друг друга внемлют настигая,
Иронии глухой не изменивши:
За каждою минутою — другая,
Хоть век звони, не по себе звонишь ты.
11
И вечный этот двигатель бесцельный —
Трагедия без текста и актера,
Отчаянья и скуки беспредельной
Мелодия, взыскующая хора.
12
Он сотрясает судорогой чрево,
Как океан, когда в нем первый раз мы.
Но это спазмы ярости и гнева,
Непониманья их причины спазмы.
13
Вот испытанье подлинное. То есть,
Собой владея иль трясясь от дрожи,
Ты здесь осознаешь, чего ты стоишь,
И что ты есть в действительности — тоже.
14
Пристали ль имена тебе и клички,
Что выдумало время — или предок,
И что в тебе от моды, от привычки,
И что — твое, ты видишь напоследок.
15
Как древо просмоленное, пыланьем
Ты там охвачен весь, но не уверен
В свободе, порождаемой сгораньем:
Не будешь ли ты по ветру развеян?
16
Останется ли хаос лишь и масса
Пустой золы? Иль результат конечный:
Под грудой пепла — твердого алмаза
Звезда, залог победы вековечной!
17
А впрочем — хватит. Разрешенье споров,
Что был там, нахожу невыносимым.
Качу на воды! Обалдел от сборов,
И описанье Ада не по силам.
18
Да, право же, довольно! В седла вскочим.
Попутчик мой — верзила конопатый,
Не смыслит ни в истории, ни в прочем,
Как статуя молчит, и сам — как статуй.
19
С двумя концами выберем дорогу:
На север — страны, а эпохи — с юга.
Граница им — пространство… ей-же Богу!
А небосвод — лишь пыльная округа.
Песнь Тиртея
Что же так робок звук их напева?
Текст у них, право, не новый.
Лютни зачем их из хрупкого древа,
А не из кости слоновой?
Что ж это сердце над хрупкостью плачет,
Болью пронзенное острой,
Будто царица-изгнанница прячет
Гордость под пошлостью пестрой?..
С правдой небесной в пере поднадзорном,
Сокол, разбуженный ранним
Солнцем — Поэт почему не разорван
Львами… но к быдлу приравнен?
Адские тени со струн отрясая,
Как же Орфеева лира,
Слов не терзая, но души пронзая,
Звуки прекрасные лúла?
Не распинал он несчастную Оду,
Полчищам фурий несметным,
Деву его охранявшим, в угоду —
Смертный, пошедший за смертной…
* * *
Ставя на пепел Эреба столь гордо
Ногу в злаченом котурне,
Форму стопой придавая нетвердой,
Свежей податливой урне,
С богом Аида сдружившись охотно,
В платье пурпурной окраски
Торс обернувши (в гнилые лохмотья!)
— Царь! Что лепечешь по-рабски?
Кедры пустыня бескрайняя родит.
Быть пустотой — не постыдно.
И песнопевец великий приходит,
Если великих не видно.
Слово из звука и слово из духа
Жаждет к скрижалям привиться.
Лишь песнопевец доводит до слуха
Общего — шепот провидца.
Моя родина
Помни, отчизной считающий избы,
Озими, пустоши, ветхость
Кровель соломенных: это — отчизны
Только поверхность.
Грудью младенец питается. Жмется
К юбке он в страхе, в печали.
Мать — о сыновье плечо обопрется.
Вот мне — скрижали.
Тело я взял за Евфратом. Родному
Я не обязан эфиру
Духом, но — Хаосу. Этим не дому
Должен я: миру.
Племени нет, чтоб признал иль отвергнул.
Вечность вкусил прежде века.
Голос во мне ключ Давидов отверзнул.
Рим — человека.
Знаю, отчизны кровавые стопы
Собственной вытерев прядью:
Чище и выше светил она стóкрат
Сутью и статью.
Прадеды также другой не знавали.
Вот оттого я, как в прошлом,
Счастлив припасть, как они целовали,
К жестким подошвам.
Родина мне — не проселки да избы.
Не присягну им на верность.
Шрамы на теле — не тело отчизны:
Тела — поверхность.
Еще раз о родном отечестве: Литва Мицкевича и Мицкевич в Литве[**]