Никита Благовещенский - Расчленение Кафки
Сюзн Айзекс, одна из ближайших соратниц Мелани Кляйн, пишет в работе «Природа и функция фантазии»: «Теперь, говоря о „страхе быть убитым матерью“, мы имеем в виду фантазию убивающей матери. В нашей аналитической работе мы находим, что фантазия „убивающей матери“ преобладает над фантазией, в которой мать атакуется жаждой убийства самого ребенка. Иногда фантазия о мстительной матери может получить сознательное выражение в словах в более позднем возрасте, как это случилось у маленького мальчика, описанного доктором Эрнестом Джонсом. Этот мальчик сказал о соске матери, когда она кормила грудью младшего ребенка: „Так вот чем ты меня кусала“. Здесь произошло то, с чем мы сталкиваемся при анализе каждого пациента, — ребенок спроецировал собственные оральные агрессивные желания на объект этих желаний, грудь своей матери. В его фантазии, которая сопровождала эту проекцию, она (мать или ее грудь) собирается разорвать его на мелкие кусочки, что он сам хотел сделать с ней»[59].
Прием пищи, таким образом, в младенческих фантазиях может сопровождаться различными угрозами: что младенец будет отравлен (о чем писал еще Фрейд), что его укусят, что его разорвут на куски. Отравлен причем он будет, скорее всего, экскрементами, которыми сам и желает испортить плохую грудь. И фантазии эти могут не осознаваться, но продолжать влиять на поведение во взрослой жизни, в частности вызывать отвращение, отказ от опасной пищи. Рационализацией же этой тревоги может быть желание похудеть, как у современных модниц, или способ заработка, как у героя рассказа Кафки. У мастера пост-арта это можно назвать даже сублимацией — ведь он превратил свой отказ от пищи в чистое искусство.
Голодать для мастера было легко, а прекращать пост через сорок дней противно. «И вот в этот момент голодающий всегда начинал сопротивляться… Почему именно теперь, после сорока дней, прекращать голодовку?.. От одного представления о еде у него начиналась тошнота, проявления которой он с трудом подавлял, сдерживаемый только присутствием дам»[60].
Зададимся и мы вопросом: действительно, почему именно после сорока дней? Кафка повторяет не один раз, подчеркивает, настаивает, что импресарио установил предельный срок — сорок дней. Мы знаем, что в православной традиции сорок дней имеют большое значение: это срок, по истечении которого душа умершего отлетает в мир иной. Кафка, конечно, хорошо был знаком с русской культурой (в основном по литературе — его любимыми писателями были Гоголь, Достоевский, Л. Толстой). Но сорокадневный срок — это даже не изобретение русского православия. Это срок архетипический: он встречается и в тибетской «Книге мертвых», и в древнеегипетских верованиях. За этот срок из души эманирует все бренное, земное, и она освобождается и устремляется в мир горний. У Кафки голодающий за этот же срок освобождается от желаний, он начинает чувствовать себя счастливым, но мерзкий импресарио воспарить не дает: «наступало время приема пищи, которую импресарио частично вливал в него под веселую болтовню, имевшую целью отвлечь внимание зрителей от полуобморочно-полусонного состояния голодающего»[61], и голодающий опять возвращался в мирское пространство.
Кафка устами импресарио дает объяснение ограничению срока поста, и довольно прозаическое: «Как показал опыт, в течение примерно сорока дней можно было с помощью постепенно усиливающейся рекламы все больше и больше подогревать интерес города к зрелищу, но затем публика отворачивалась»[62]. Конечно, таким рациональным объяснением можно лишь простака обмануть! Как говорил Веничка Ерофеев, в человеке есть не только физическая сторона, но еще и духовная; и больше того, есть сторона сверхдуховная, мистическая. Ясно, что Кафка подразумевал освобождение души в мистическом смысле. Но психоаналитик склонен наблюдать еще одну сторону в человеке — бессознательную. И с этой стороны душа за время голодания должна освободиться от тревоги, вызванной запретными желаниями — либидным и, в наибольшей степени, танатоидальным, агрессивным. А также освободиться от тревоги параноидной. (Кстати, описанная Мелани Кляйн параноидно-шизоидная позиция тоже продолжается около сорока дней.)
Мастера голодания преследуют наблюдатели: «Помимо сменявших друг друга зрителей, были и постоянные, выбранные публикой наблюдатели (по большей части они странным образом оказывались мясниками), перед которыми — а их в каждый момент всегда было трое — ставилась задача следить за пост-артистом днем и ночью, чтобы он не смог каким-нибудь тайным образом все-таки получить питание… голодать… было самым легким делом на свете. Он этого и не скрывал, но ему не верили, в лучшем случае считали, что он скромничает, но чаще всего, что он ищет рекламы или даже что он мошенник, которому, конечно, голодание легко, потому что он умеет его себе облегчить, и у него еще хватает наглости почти открыто признаваться в этом. Все это он вынужден был терпеть, да уже и привык с течением лет, но внутреннее недовольство постоянно грызло его…»[63].
Почему наблюдатели оказывались мясниками? Работа мясников связана с разрезанием мяса, расчленением плоти. Поэтому они чем-то напоминают плохой объект, который угрожает младенцу «разорвать его на мелкие кусочки»[64]. «А почему, — спросит дотошный читатель, — их в каждый момент всегда было трое?» Фрейд в лекции «Символика сновидения» сообщал, что «прежде всего для мужских гениталий в целом символически важно священное число 3»[65]. Значит, преследователи-мясники символизируют еще и мужские гениталии — источник опасности. Мелани Кляйн писала в работе «О теории вины и тревоги», что «сначала материнская грудь (и сама мать) становятся в представлении младенца пожирающим объектом. Затем, достаточно быстро, этот страх распространяется и на отцовский пенис, и на самого отца. В то же время Эго, как ощущается, содержит в себе и пожираемый и пожирающий объекты. Объясняется это тем, что пожирание предполагает, даже на самых ранних этапах, интернализацию[66] пожираемого объекта. Следовательно, Супер-Эго создается вокруг пожирающей груди (матери), к которой добавляется пожирающий пенис (отец). Эти жестокие и опасные внутренние фигуры становятся представителями инстинкта смерти»[67]. Таким образом, наблюдатели-мясники отражают тревожные фантазии мастера пост-арта о том, что его стремятся разорвать и сожрать — как материнская, так и отцовская инстанции, а чтобы он сам и не разорвал, и не съел, ему приходится вообще отказываться от еды и от своих желаний. За чем, впрочем, преследователи пристально наблюдают.
Другими преследователями голодающего постепенно становились зрители, потому что его клетка стояла по дороге в зверинец, на подходе к зверям. И «когда они подходили к нему, на него мгновенно обрушивался поток криков и ругательств все новых и новых, непрерывно образовывавшихся партий тех — они вскоре сделались для пост-артиста главными мучителями, — которые хотели не спеша его осмотреть (не потому, что понимали пост-арт, а просто из каприза и упрямства), и тех, других, которым вначале надо было только в зверинец»[68].
Соседство мастера пост-арта со зверями не кажется случайным. Звери символизируют животное начало, разгул стихии основных инстинктов, от которых голодающий пытается спрятаться, отказавшись от первичной потребности — в пище. Недаром место пост-артиста в клетке после его смерти занял зверь: «А в клетке появилась молодая пантера. Вид дикого зверя… производил весьма освежающее воздействие даже на самые тупые нервы. Этот зверь ни в чем не нуждался. Пищу, которая ему нравилась, ему — без долгих размышлений — приносили сторожа; казалось, ему не нужна была даже свобода; казалось, это благородное тело, оснащенное всем необходимым до такой степени, что почти готово было разорваться, носило с собой и свою свободу; казалось, эта свобода была как-то схвачена ее челюстями, и радость жизни вырывалась из ее пасти с таким могучим жаром, что зрителям нелегко было его выдерживать. Но они пересиливали себя, обступали клетку толпой и решительно не хотели от нее уходить»[69], — таким ярким абзацем завершает Кафка рассказ. И этот же абзац проясняет все, окончательно расставляя точки над «i».
Молодая пантера — антипод мастера пост-арта. Ее вид производит освежающее действие, а его вид вызывает жалость и недоумение. Пищу она поглощает без долгих раздумий, в то время как он обрекает себя на голод. Ей даже свобода не нужна — свобода схвачена ее челюстями, он же по доброй воле месяцами сидит в клетке (в адвокатской конторе?), боясь свободы. Благородное тело пантеры оснащено всем необходимым, а голодающий истощен до крайней степени (вспомним, что необычайно худ был и Франц Кафка). Тело пантеры готово само разорваться на части от избытка витальности и радости жизни, мастер же пост-арта боится быть разорванным на части наблюдателями-мясниками. Наконец, пантеру обступает толпа почитателей и решительно не желает уходить; его же бросили, забыли и оставили умирать. «Я всегда хотел, чтобы вы восхищались моим голоданием»[70], — сказал мастер в последнем диалоге со смотрителем (при жизни у Кафки фактически был единственный почитатель — Макс Брод).