Андрей Фурсов - Колокола истории
Аналогичная картина возникает при взгляде на ранний этап развития античной философии, когда античное общество было на подъеме, переживало эпоху бури и натиска. И какой контраст с поздней античной философией и европейской философией конца XIX — начала XX в.! Конечно, приятнее ориентироваться на мысль восходящих систем и эпох, заимствовать и учиться у них. Но есть резон и в том, чтобы повнимательнее присмотреться к нисходящим эпохам, к мысли умирающих классов — тех самых, над которыми, по выражению Б-Мура, вот-вот должны сомкнуться «волны прогресса». Ведь у умирающих классов, точнее — у их мыслящих представителей тот же выбор, что и у человека перед лицом смерти: сойти с ума или стать мудрым.
Стать мудрым — это легче провозгласить, чем осуществить. Что значит стать мудрым и как это делать? Об одном из героев исландских car, Снорри Стурлуссоне говорили: он был умен, но не мудр, ибо не умел предвидеть будущее. А как предвидеть будущее, если его нет — по крайней мере, у данной системы? Можно ли быть социосистемно мудрым в эпоху упадка? Социосистемно мудрым — скорее всего нет. Можно быть субъектно мудрым. Но с точки зрения «трезвомыслящего большинства» такая мудрость, такой ум — безумие и глупость. «Безумие мудреца», «Горе от ума» — названия не случайные. Многим ли захочется выглядеть безумцами в глазах большинства? Сомневаюсь.
«Субъектная» или «социосистемная» форма ума — не единственный горький выбор закатных и предрассветных эпох. Есть и другие. Ограничусь двумя.
LXXVIНаступление зрелости социальных систем, прохождение пика развития, как правило, приводит к возникновению империй: социум сталкивается с целым рядом новых, более сложных задач. Империи чаще всего эти задачи решают, и общество переживает свой второй, повторный расцвет, свое «бабье лето», часто превосходя технико-экономические, материальные достижения первого, «доимперского» расцвета, но не дотягивая до его уровня мысли и искусства. Под этим углом зрения два расцвета можно противопоставить и по-шпенглеровски: культура versus цивилизация. Вторичный, имперский расцвет — это раннеэллинистические империи III в. до н. э., это Рим Антонинов, это США в 1945–1991 гг. и т. д.
Однако проходит какое-то время, и само существование империи порождает проблемы, Которые она не может решить и которые серьезнее тех, что привели к ее возникновению. Начинается настоящий упадок. И вот тогда либо старая империя мутирует, либо возникают новые — жестокие, милитаризованные, которые военно-полицейской силой обеспечивают на какое-то время порядок, ранее гарантированный религией, моралью или идеологией в большей степени, чем насилием. Подобные империи возникали на руинах Средиземноморского мира после кризиса XII в. до н. э.; в конце эллинистической эпохи греческого мира; в Риме после кризиса III в. н. э. Подобные образования вызывали у современников и историков чаще всего отрицательные чувства, что вполне заслуженно и справедливо… Однако когда эти военно-полицейские монстры с бронзовым или железным панцирем приходили в упадок, их место занимал более или (чаще) менее контролируемый хаос. Таким оказался ближневосточный мир в середине I тысячелетия до н. э., мир варварских королевств в Западной Европе V–VIII вв. н. э., мир европейских «новых монархий» XV–XVI вв. Великие империи, обуздывавшие кризис силой и не желавшие знать никакой «идеологии» (естественно, они возникали в эпоху сумерек «идеологий»), исторически оказывались меньшим злом, чем то, что за ними последовало; а их потентат — меньшим злом, чем те, кто пришел после. После — смотрите, кто пришел: Аттила и Аларих, король-горбун Ричард и Чезаре Борджа. И многие другие. А что, Нерон и Калигула, Камбиз и Адад-нерари II лучше? Возможен ли выбор в такой ситуации?
Еще один трагический выбор, трагический особенно для периода, сменяющего эпоху, когда акцентировалось освобождение масс и т. д. и т. п., это выбор между верхами и низами, точнее — отношения к ним. Ясно, что и власть, и новые господствующие группы позднекапиталистической эпохи, будь то Россия или Мексика, США или Китай, Ирак или Румыния, — более эксплуататорские, менее ориентированные на силу идей: эпоха Великой Идеи и Великой Мечты безвозвратно ушла в прошлое — мечтают на подъеме; на спуске же напрягают оставшиеся силы — чтобы не упасть («силовые структуры» — не случайный неологизм нашего времени). Ясно, что «прогресс» такой власти и таких групп возможен только за счет низов общества при все более размывающемся и вымывающемся в социальный низ средней классе. Да и сами власть и господа пуантилистского мира XXI в. едва ли вызовут большую симпатию.
Но ведь и низы ее не вызывают. Эпоха массовых действий проходит вместе с массовым обществом. Массы — резервуар асоциализации. Трудящиеся классы XXI в. скорее будут похожи на «опасные классы» («dangerous classes») XVII–XVIII, чем на рабочие классы XIX–XX столетий. Единственное, что может амортизировать «данжеризацию» рабочих и низших классов — это социальная апатия, оформляемая новыми господами в «виртуальную активность» масс. Но виртуализация таит свои опасности и для господствующих групп тоже, открывая дверцу в мир Безбрежного Гедонизма (следующие остановки: Вырождение, Социальное Небытие).
Энтээровскому «прогрессу» низы действительно не нужны: их использовали в предыдущую эпоху, а на стыке эпох выбрасывают из Времени, и, похоже, в XXI в. их нельзя социально утилизировать. Зачем такая масса, если, например, фирма «Майкрософт» обходится персоналом всего в 16400 человек в 49 странах! В пуантилистском мире Время будет присутствовать только в точках Севера, разбросанных по всему миру, будто стрелка социально-экономического компаса Истории взбесилась. Население вне этих точек объективно обречено ходом истории этого мира. «Историческая правда» пуантилистского мира (исторической правды вообще, без кавычек, не бывает, точнее — у миров и систем не бывает, она бывает только у человека как субъекта, но тогда это уже скорее метаисторическая, метафизическая правда) не на стороне низов: перспективы их самоорганизации и выхода за рамки «мира темного солнца» невелики и скорее всего чреваты новым варварством.
«Обреченные, несчастные обреченные, — размышляет о людях некой местности Кандид, герой «Улитки на склоне» Стругацких, — они не знают, что обречены, что сильные их мира… уже нацелились в них тучами управляемых вирусов, колоннами роботов, стенами леса, что все для них уже предопределено и — самое страшное — что историческая правда… не на их стороне, они — реликты, осужденные на гибель объективными законами, и помогать им — значит идти против прогресса, задерживать прогресс на каком-то крошечном участке фронта».
Кандид, однако, наплевал на такой прогресс: «Это не мой прогресс», — фраза, отражающая субъектизацию прогресса, т. е. попытку выхода за рамки «исторической правды» как исторической необходимости. Закономерности не бывают плохими и хорошими, они вне морали, но я-то не вне морали, рассуждает дальше Кандид. Он вытаскивает скальпель и идет к окраине леса. Таким образом, предполагается, что он предложит решение «хирургическое, только хирургическое».
Прекрасно, Кандид не вне морали. Но вне морали находится система: «прогресс» которой он готов поломать, и несчастные люди, хотят они того или нет, являются ее элементами. Возникает проблема языка, лексикона. И предвидения последствий. Об империях и вообще подобных «хитиновых» властных структурах предзакатных и закатных эпох можно сказать то же, что Черчилль сказал о демократии, нечто вроде: демократия — это очень плохо, это зло, но ничего лучше люди до сих пор не придумали. В эту фразу «товарища Черчилля», как его однажды под смех Сталина и других советских вождей назвал маршал Жуков, следует внести историческую поправку, ограничив во времени: ничего лучше не придумали в эпохи расцвета и зрелости. Относительно поздних фаз, эпох заката фразу Черчилля следует читать так: империи — это зло, это плохо, очень плохо, но ничего лучшего для поддержания порядка, ограничения и торможения упадка и распада люди до сих пор не придумали. А.Пареди заметил: «Как и любое человеческое установление, Римская империя не была абсолютным благом. Иногда она казалась гнетущей тоталитарной машиной. Однако ничего лучшего в те времена существовать не могло».[63] И, добавлю я, то, что пришло на смену ей, в течение полутысячелетия было еще более гнетущим, варварским и жестоким. Так следует ли торопиться подкладывать камешки, чтобы споткнулся «прогресс» — пусть даже плохой?
Чтобы не оказаться снорри стурлуссонами, следует попытаться предвидеть будущее — кто там, за «хитиновым» прогрессом пуантилистского мира? А если там — асоциал, Homo robustus, носитель дочеловеческой социальности, гомозавр? Кто знает, эксплуататорски-жестокий порядок в «северных точках» пуантилистского мира вообще может оказаться единственным порядком, а его граница — лимесом цивилизации. Так что же выбрать? Когда выбор трансформируется в «социальность против асоциальности», он ясен. Но это уже по сути не выбор, а императив, торжество необходимости. Необходимость тем более горькая, что не приходится обольщаться сутью порядка, о котором идет речь. Пуантилистский «новый порядок» будет включать тесное взаимодействие — не только негативное (т. е. борьбу), но и позитивное (т. е. сотрудничество) — легальных и криминальных верхушек. Более того, по-видимому, «южные» зоны, будь то на Юге или на Севере, в большей или меньшей степени будут контролироваться «серыми сообществами», обеспечивая таким образом «белый фасад» Севера — как ныне кастовая система в Индии, выполняя черную работу социального исключения, отсечения и пресечения, обеспечивает внешне демократический фасад. И тем не менее даже такой порядок лучше, чем хаос и отсутствие безопасности в широком масштабе.