Сергей Кара-Мурза - На пороге «оранжевой» революции
В фундаментальной многотомной «Истории идеологии», по которой учатся в западных университетах, читаем: «Демократическое государство – исчерпывающая формула для народа собственников, постоянно охваченного страхом перед экспроприацией… Гражданская война является условием существования либеральной демократии. Через войну утверждается власть государства так же, как „народ“ утверждается через революцию, а политическое право – собственностью… Таким образом, эта демократия есть ничто иное как холодная гражданская война, ведущаяся государством».
В понятиях политической философии Запада индивиды соединяются в народ через гражданское общество. Те, кто вне его – не народ. C точки зрения западных исследователей России, в ней даже в середине XIX века не существовало народа, так как не было гражданского общества. Путешественник маркиз де Кюстин писал в своей известной книге о России (1839 г.): «Повторяю вам постоянно – здесь следовало бы все разрушить для того, чтобы создать народ». Это требование почти буквально и стало выполняться полтора века спустя российскими демократами. Они, впрочем, преуспели пока что только в разрушении, а выращиваемый в пробирке реформ новый народ не прибавляет в весе.
Символическое значение самой декларации, в которой небольшая часть населения, выступающая против власти, объявляет себя народом, красноречиво проявилось в ноябре 1989 г. в ГДР. Тогда митинг молодежи в Дрездене стал скандировать: «Мы – народ!» Это стало возможным и уговоренным потому, что на это было получено разрешение от правящей верхушки двух великих держав – США и СССР. Этот новый народ получил внешнюю легитимацию от беспрекословных в ГДР авторитетов. Раньше этот митинг не мог бы состояться и не имел бы смысла, потому что этому молодому авангарду резонно ответили бы: почему это вы – 1% населения ГДР – народ? Народ – это все 14 миллионов восточных немцев, и воля их выражена ими несколькими способами.
В использовании символа «народ» в ГДР был совершен очень важный поворот (возможно, неожиданный для Горбачева, но наверняка согласованный с Западом). Вначале митингующие кричали: «Wir sind das Volk!», что буквально означало «Мы – народ!» Затем вдруг определеный артикль был заменен на неопределенный: «Wir sind ein Volk!» И возникла неопределенность, которая могла трактоваться и трактовалась как «Мы – один народ!» Так митинг декларировал не только свое право как народа решать свою судьбу, но и объявлял о своем решении объединиться с ФРГ в один народ. Массы населения поняли, что вопрос решен – и приветствовали нового суверена.
В СССР этот процесс происходил исподволь. Мысль, что население СССР (а затем РФ) вовсе не является народом, а народом является лишь скрытое до поры до времени в этом населении особое меньшинство, развивалась нашими демократами уже начиная с середины 80-х годов. Тогда эти рассуждения поражали своей недемократичностью, но подавляющее большинство просто не понимало их смысла. Не поняло оно и смысла созданного и распространенного в конце 80-х годов понятия «новые русские». Оно было воспринято как обозначение обогатившегося меньшинства, хотя уже первоначально разрабатывалось как обозначение тех, кто отверг именно «дух Отечества» (как было сказано при первом введении самого термина «новые русские», отверг «русский Космос, который пострашнее Хаоса»).
Ненависть возникающего в революции-перестройке нового народа к подданным, к традиционному народу, была вполне осознанной. В журнале «Век ХХ и мир» (1991, № 7), один такой «новый» гражданин писал в статье «Я – русофоб»: «Не было у нас никакого коммунизма – была Россия. Коммунизм – только следующий псевдоним для России… Итак, я – русофоб. Не нравится мне русский народ. Не нравится мне само понятие „народ“ в том виде, в котором оно у нас утвердилось. В других странах „народ“ – конкретные люди, личности. У нас „народ“ – какое-то безликое однообразное существо».
В 1991 г. самосознание «новых русских» как народа, рожденного революцией, вполне созрело. Их лозунги, которые большинству казались абсурдно антидемократическими, на деле были именно демократическими – но в понимании западного гражданского общества. Потому что только причастные к этому меньшинству были демосом, народом, а остальные остались быдлом, «совками». Г.Павловский с некоторой иронией писал в июле 1991 г.: «То, что называют „народом России“ – то же самое, что прежде носило гордое имя „актива“ – публика, на которую возлагают расчет. Политические „свои“…».
Это самосознание нового «народа России» пришло так быстро, что удивило многих из их собственного стана – им было странно, что это меньшинство, боровшееся против лозунга «Вся власть – Советам!» исходя из идеалов демократии, теперь «беззастенчиво начертало на своих знаменах: „Вся власть – нам!“. Ничего удивительного, вся власть – им, потому что только они и есть народ. Отношение к тем, кто их власть признавать не желал, было крайне агрессивным222.
О составе этого нового народа, вызревшего в советском «народе подданных», поначалу говорилось глухо, смысл можно было понять, только изучая классические труды западных идеологов гражданского общества, но мы их не изучали. Картину можно было составить из отдельных мазков – коротких статей, выступлений, оброненных туманных намеков, – но этим анализом не занимались. Систематически заниматься этим нет времени и сегодня, но примеры привести можно.
Так, в «перестроечной» среде получила второе дыхание идея о том, что интеллигенция представляет собой особый народ, не знающий границ и «своей» государственности. Идея эта идет от времен Научной революции и просвещенного масонства ХVIII века, когда в ходу была метафора «Республика ученых» как влиятельного экстерриториального международного сообщества, образующего особое невидимое государство – со своими законами, епископами и судами. Их власть была организована как «невидимые коллегии», по аналогии с коллегиями советников как органов государственной власти немецких княжеств223. Во время перестройки, когда интеллектуалы-демократы искали опору в «республике ученых» (западных), стали раздаваться голоса, буквально придающие интеллигенции статус особой национальности.
Румынка С. Инач, получившая известность как борец за права меньшинств, писала (в 1991 г.): «По моему мнению, существует еще одна национальность, называемая интеллигенцией, и я хотела бы думать, что принадлежу также и к ней». А вот развернутое рассуждение Г.Павловского о «его народе», интеллигенции: «Русская интеллигенция вся – инакомыслящая: инженеры, поэты, жиды. Её не обольстишь идеей национального (великорусского) государства… Она не вошла в новую историческую общность советских людей. И в сверхновую общность „республиканских великоруссов“ едва ли поместится… Поколение-два, и мы развалим любое государство на этой земле, которое попытается вновь наступить сапогом на лицо человека.
Русский интеллигент является носителем суверенитета, который не ужился ни с одной из моделей российской государственности, разрушив их одну за другой… Великий немецкий философ Карл Ясперс прямо писал о праве меньшинства на гражданскую войну, когда власть вступает в нечестивый союз с другой частью народа – даже большинством его – пытаясь навязать самой конструкции государства неприемлемый либеральному меньшинству и направленный против него религиозный или политический образ…
Что касается моего народа – русской интеллигенции, а она такой же точно народ, как шахтеры, – ей следует избежать главной ошибки прошлой гражданской войны – блока с побеждающей силой. Не являясь самостоятельной политической силой, русская либеральная интеллигенция есть сила суверенная – ей некому передоверить свою судьбу суверенного народа»224.
Сейчас Павловский поет другие, антилиберальные песни, но это неважно, он личность сложная. Он высказал в 1991 г. стратегические идеи, в них и надо вникать. Правда, тогда он был еще покладист – нелиберальное большинство тоже называл народом. Более того, точно таким же, как интеллигенция, народом он называл даже шахтеров – тех, кого во время «оранжевой» революции в Киеве прямо обозначили как быдло, противостоящее народу.
Замечательно, что эйфория нового народа от его грядущей победы вовсе не обманула его проницательных идеологов. Они видели, что власть этого демоса эфемерна, слишком уж он невелик. Поэтому публикации тех лет были наполнены жалобами на то, что нет у нас социальной базы для демократии – вокруг один охлос, люмпены. Весной 1991 г. в типичной антисоветской статье «Рынок и государственная идея» дается типичная формула: «Демократия требует наличия демоса – просвещеного, зажиточного, достаточно широкого „среднего слоя“, способного при волеизъявлении руководствоваться не инстинктами, а взевшенными интересами. Если же такого слоя нет, а есть масса, где впритирку колышутся люди на грани нищеты и люди с большими… накоплениями, масса, одурманенная смесью советских идеологем с инстинктивными страхами и вспышками агрессивности, – говорить надо не о демосе, а о толпе, охлосе… Надо сдерживать охлос, не позволять ему раздавить тонкий слой демоса, и вместе с тем и охлоса посредством разумной экономической и культурной политики воспитывать демос»225.