Андрей Савельев - Образ врага. Расология и политическая антропология
Враждебность, конкуренция оформляют любую субъектность, о чем писал В.В.Розанов: «Закон антагонизма как выражение жизненности сохраняет свою силу и здесь: сословия, провинции, отдельные роды и, наконец, личности, в пределах общего для всех их национального типа — борются все между собою, каждый отрицает все остальные и этим отрицанием утверждает свое бытие, свою особенность между другими. И здесь, как в соотношении рас, победа одного элемента над всеми или их общее обезличивание и слитие было бы выражением угасания целого, заменою разнообразной живой ткани однообразием разлагающегося трупа».
Человеческая психика еще до всякой истории моделирует эти закономерности, выделяя врага по признакам, уловленным инстинктом, а не рассудком. Касаясь причин происхождения и значимости феномена «они», Борис Поршнев пишет: «Насколько генетически древним является это переживание, можно судить по психике ребенка. У маленьких детей налицо очень четкое отличение всех “чужих”, причем, разумеется, весьма случайное, без различения чужих опасных и неопасных и т. п. Но включается сразу очень сильный психический механизм: на “чужого” при попытке контакта возникает комплекс специфических реакций, включая плач, рев — призыв к “своим”».
В младенчестве граница между «Я» и «они» размыта и проведена наугад. Лишь биологическая зависимость от матери утверждает представление о том, что есть «мы» — граница оформляется более отчетливо и отдаляется, по мере освоения физического и социального пространства. В социальном младенчестве ужасное «Оно» — вероятно, первое впечатление просыпающегося рассудка. Именно из «Оно» проглядывает ужасный двойник, нерасчлененный монстр «своего» и «чужого», «Я» и «Иного». И только разграничение действительности, прояснение социальной и физической дистанции («близкие» и «далекие») дает обществу шанс выжить.
Случайность границы между «мы» и «они» возникает в связи с невозможностью дифференциации различных элементов картины мира. Тотемизм — явная попытка человека сначала создать суррогатный объект притяжения для «мы», научиться самому принципу различения, а потому заменить данный объект на какие-то более рациональные признаки (например, по признаку родства, которое осознается первоначально как родство «культурное», тотемическое).
Но поначалу все-таки появляются «они» — враждебные духи, творящие зло. Именно для того, чтобы предупреждать это зло, обособиться он него, и возникает потребность в закреплении «мы». Сами же духи имеют образы чужаков — человеческие или тотемические, присущие иному племени и составляющие их обобщенный образ.
Большая определенность «они» в сравнении с «мы» обусловлена тем, что традиционная культура оценивает любые изменения не столько на соответствие сложившейся норме, сколько на отступление от нее, социализация основана на запретах и негативных смыслах. Поэтому и в рационально построенном обществе политическая полемика всегда связана с критикой отступления от определенной нормы.
Поршнев пишет: «“Они” на первых порах куда конкретнее, реальнее, несут с собой те или иные определенные свойства — бедствия от вторжений “их” орд, непонимание “ими” “человеческой” речи (“немые”, “немцы”). Для того чтобы представить себе, что есть “они”, не требуется персонифицировать “их” в образе какого-либо вождя, какой-либо возглавляющей группы лиц или организации. “Они” могут представляться как весьма многообразные, не как общность в точном смысле слова».
«Они», таким образом, связываются с духами Зла, колдунами-оборотнями иных племен. Они не вполне люди или совсем не люди — нечеловеки даже если человекоподобны. Не случайно перевод названий многих народов и племен, как отмечает Поршнев, означает просто «люди». Именно «они» сдерживали «мы» от распада, закрепляли стадный инстинкт, который значительно позднее был дополнен инстинктом стаи, перенесенным в социальные отношения из чисто «производственной» деятельности по добыванию пропитания. «Они» чрезвычайно ценны, но только в том случае, если имеется «зона контакта» — враг ценен не сам по себе, а тем, что его можно растерзать.
Массовое общество действует как стая — оно ищет аргументов «против», определяющих признаки общности «они». И только развитые формы социальности конкретизируют и стабилизируют общность «мы». Тогда конкретные «они», отступившие за «горизонт событий», снова вызывают к жизни страхи, образы и символы Зла. В этом проблема взросления духа — врага надо обнаружить, когда его еще нет в поле зрения. Враг — не фрейдистский «чужой» в собственной психике, а зло в собственной душе, способное разорвать общность «мы» или ослабить его перед схваткой с реальным врагом или в конкуренции с «чужим».
Если животный мир характеризуется стремлением к избеганию врага или к безрассудному нападению, то человек отличается «срединной» реакцией, подмеченной еще Аристотелем, который считал мужество — состоянием между трусостью и безрассудством.
П.Тиллих, посвятив проблеме мужества целую книгу (и виртуозно обойдя при этом проблему героизма), подметил другую важную функцию мужества — готовность принять на себя отрицания, о которых предупреждает страх. Иными словами, принятие «образа врага» становится чисто человеческой чертой, отличающей его от животного. Более того, мужество — человеческая функция витальности. Лишаясь ее, человек лишается одновременно и надежд на чисто биологическое выживание.
Расовая проблематика затрагивает вопросы формирования «образа врага», выявляя в нем антропологические признаки, которые осознанно или неосознанно формируют человеческие отношения дружбы и вражды. Научное мужество состоит в том, чтобы признать акту-альность межрасовых отношений, которые существуют помимо нашей воли. И даже при наличии воли подавить расовый инстинкт, они все равно обнаруживаются при более пристальном анализе социальных процессов. Ради любви к истине стоит принять те отрицания, кото-рые невежественный агрессор, разлагающий способность родной страны к сопротивлению разрушительным воздействиям, готов обрушить на голову расолога.
Ритуальное насилие над «чужим»
«Противоестественность» человека в сравнении с животным требует для его выживания особого коллективного механизма, который присутствует в животных стаях, но распадается в неволе. Аналогом биосоциального регулирования в древних родовых общинах становится механизм учредительного насилия, который во всех своих элементах демонстрирует дихотомию «своего» и «чужого», благотворного и враждебного. Члены общины совместно вырабатывают механизм различения «своих» и угадывания «чужого» по определенному набору признаков. Одновременно возникает социальная иерархия, поскольку дифференцирующие признаки только и способны удержать общину от внутреннего насилия и непрекращающейся мести, возникающей в процессе конкуренции за общезначимые предметы вожделения (пища, сексуальные отношения и т. д.).
Как отмечает Рене Жирар, наличие внешнего врага, который обнаруживается как тайно внедрившийся в общину, жизненно необходимо для выживания общества. Если нет внешнего врага, если границы группы непроницаемы для «чужого», то начинается разгул насилия, которое не может быть перенесено на врага. Если в настоящий момент внешний враг отсутствует, общество должно придумать его для себя и держать на случай забвения социальной иерархии. Тогда этот суррогатный «враг» становится своеобразным магнитом, который должен притянуть к себе насилие и освободить от него общину. Так формируется религиозный ритуал очистительного жертвоприношения.
Известно, что Афины содержали фармаков, которые умерщвлялись или изгонялись в случае каких-либо бедствий или распрей. Фармака водили по городу, предоставляя гражданам для проявления всех возможных форм оскорблений и издевательств. Затем проходила церемония избавления от фармака. Очистительная жертва умиротворяла и объединяла общество, превращаясь в священную. Отсюда идет греческое слово фармакон, которое обозначало (в зависимости от дозы) яд и противоядие, болезнь и лекарство. Расовая «фармакология» предписана уже тем, что она может быть рациональной — выделать фармака по признакам вырождения, а не наугад.
Важно, что жертва должна быть не совершенно посторонней и не совершенно чужой общине. Только тогда миссия объединения в религиозном ритуале будет исполнена: «Ритуальные жертвы потому выбираются вне общины или сам факт их выбора потому сообщает им известную посторонность, что жертва отпущения уже не кажется такой, какой была в действительности: она перестала быть таким же, как другие, членом общины. (…) Однако из вышесказанного не следует делать вывод, будто жертва отпущения должна восприниматься как просто посторонняя общине. Она есть не что иное, как чудовищный двойник. Она впитала в себя все различия, и в частности различие между внутренним и внешним; кажется, что она свободно циркулирует изнутри наружу и обратно. Таким образом, она образует между общиной и священным сразу и соединительную и разделительную черту. Чтобы исполнить роль этой необычайной жертвы, ритуальная жертва, в идеальном случае, должна бы принадлежать сразу и общине, и священному. Теперь мы понимаем, почему ритуальные жертвы почти всегда выбираются из категорий не откровенно внешних, а маргинальных — из числа рабов, детей, скота и пр. (…)…нужно, иными словами, иметь жертву не чересчур постороннюю этой общине, но и не чересчур близкую. (…) Ритуальная мысль хочет принести в жертву существо максимально похожее на чудовищного двойника. Маргинальные категории, откуда часто вербуются жертвы, соответствуют этому требованию не идеально, но они составляют наилучшее к нему приближение. Их, размещенных между «внутри» и «снаружи», можно счесть принадлежащими сразу и тому и другому».