Евгений Морозов - Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети
Технологический детерминизм (вера в то, что определенные технологии приводят к определенным социальным, культурным и политическим последствиям) привлекателен именно тем, что “порождает яркие сценарии, понятные сюжеты, а также тем, что он согласуется с преобладающим опытом Запада”, – полагают геоурбанисты Стив Грэм и Саймон Марвин. Когда на одну доску ставятся роль, которую копировальные аппараты и факсы сыграли в событиях 1989 года в Восточной Европе, и роль “Твиттера” в иранских волнениях 2009 года, возникает волнующая и в высшей степени связная интерпретация происшедшего. Она коренится в распространенной вере (которой мы обязаны идеалам Просвещения) в освободительную силу идей, информации и знания. Гораздо проще согласиться, что коммунизм умер, когда советские граждане поняли, что на Западе нет очередей, чем искать правду в длинных, малопонятных докладах о торговом балансе СССР.
По этой причине детерминизм (все равно, социальный ли, постулирующий “конец истории”, или политический, постулирующий конец авторитаризма) – это интеллектуально ограниченный, бездеятельный способ изучения прошлого, понимания настоящего и предсказывания будущего. Брайан Пфаффенбергер, антрополог из Виргинского университета, считает, что столь многие выбирают детерминизм лишь потому, что это – самый легкий выход из положения: “Принять технологический детерминизм гораздо проще, чем провести полностью учитывающее контекст исследование, в рамках которого люди предстанут активными пользователями передаваемой технологии, а не ее пассивными жертвами”.
От детерминизма страдает не только история, но и этика. Если поступь технологии неудержима и однонаправленна (в чем пытается убедить публику орда техногуру), бессмысленно вставать у нее на пути. Если радио, телевидение и интернет были призваны возвестить о новой эпохе демократии и всеобщих прав, то человеку достается лишь незначительная роль. Но если утверждать, что такая распространенная в прошлом практика как лоботомия была лишь результатом развития техники, защитники лоботомии окажутся ни в чем не виноваты. Технологический детерминизм, таким образом, затушевывает роль тех, кто принимает решения, и снимает с них ответственность. Артур Уэлцер, политолог из Мичиганского университета, указывает, что “раз мы видим себя беспомощными заложниками всеобъемлющей непоколебимой силы, мы можем сложить с себя моральную и политическую ответственность, которая… критически важна для того, чтобы правильно пользоваться той властью над технологией, какой мы на самом деле обладаем”.
Заняв детерминистскую позицию, мы с меньшей вероятностью поставим перед технологией (и теми, кто на ней зарабатывает) целый ряд этических вопросов, нормальных для демократии. Требовать ли от компании “Гугл” шифрования всех документов, загружаемых пользователями сервиса Docs? Позволять ли “Фейсбуку” и дальше раскрывать данные о пользователях? Следует ли перестать приглашать руководителей “Твиттера” на резонансные мероприятия, устраиваемые правительством США, пока эта компания не присоединится к “Глобальной сетевой инициативе”? Нетрудно представить себе наступление времен, когда эти вопросы будут задавать все реже, причем именно в тех кабинетах, где получить ответы на них особенно важно.
Новые технологии почти всегда вооружали одни политические и социальные группы и обезоруживали другие (иногда одновременно), – но под влиянием технологического детерминизма об этом легко забыть. Нет нужды говорить, что подобная этическая амнезия редко отвечает интересам обезоруженных. Роберт Пиппин, философ из Чикагского университета, считает, что увлечение общества технологиями в ущерб этике достигло той точки, когда “то, что следует рассматривать как случайное, как одну из имеющихся возможностей, открытую для политического обсуждения, вместо этого ошибочно принимают за необходимое. То, что служит частным интересам, бездумно принимается как представляющее всеобщий интерес. Часть принимают за целое”. Руководители “Фейсбука” оправдывают свое пренебрежение конфиденциальностью тем, что общество само идет к этому. Именно такие заявления должны оцениваться с моральной и политической, а не только технологической точки зрения. Пользуясь детерминистским дискурсом, “Фейсбук” маскирует собственную роль в этом процессе.
Аббе Мовшовиц, профессор информатики Сити-колледжа Нью-Йорка, сравнивает компьютер с семенем, а определенные исторические обстоятельства – с почвой, в которую оно падает: “Для того, чтобы добиться роста полезных растений и избавиться от сорняков, нужно правильно выбрать семена, почву и уход. К сожалению, ‘семена’ компьютерных приложений смешаны с семенами сорняков, почва нередко не подготовлена, а наши методы культивирования в высшей степени несовершенны”. Можно упрекнуть Мовшовица в неверном толковании истории техники, но его слова легко трактовать и в более оптимистическом ключе: мы, “земледельцы”, можем вмешаться в процесс на любой из трех стадий, и от нас зависит, при каких условиях мы это сделаем.
Цена невмешательства может оказаться достаточно высокой. Еще в 1974 году английский культурный критик Раймонд Уильямс предупреждал, что технологический детерминизм неминуемо приведет к социальному и культурному детерминизму, который “оправдывает существование нашего общества и культуры в их нынешнем виде и самые выраженные направления их внутреннего развития”. Уильямса беспокоило, что помещение технологии в фокус интеллектуального анализа обрекает нас на то, чтобы видеть в задаче, традиционно понимаемой как политическая, задаче сложной и связанной с этическим и моральным выбором, задачу технологическую, исключающую или запутывающую все нерешенные философские дилеммы. “Если средство, будь то печатный станок или телевидение, есть причина, – писал Уильямс в своем бестселлере ‘Телевидение: технология и культурная форма’, – то остальные причины, все то, что обычно считают историей, сразу сводятся к следствиям”. По мысли Уильямса, технология возвестила не о конце истории, а о конце исторического мышления. Если так, то вопрос о справедливости почти теряет смысл.
Уильямс пошел еще дальше. Он заявил, что технологический детерминизм не позволяет нам признавать наличия политического в самих технологиях – какие практики и вытекающие из них последствия технологии склонны поощрять. Непосредственно доступные наблюдению аспекты технологии, как правило, получают львиную долю общественного внимания и затрудняют оценку ее неочевидных, вредоносных черт. “То, что в любой другой области считается следствием и становится предметом социального, психологического, культурного и морального анализа, – писал Уильямс, – здесь отметается как нерелевантное по сравнению с непосредственным физиологическим и ‘психическим’ воздействием медиа как таковых”. Иными словами, гораздо легче бранить интернет за то, что он нас оглупляет, чем последовательно критиковать с позиций морали его влияние на демократические права и обязанности. Из-за антиисторических воплей об освободительном потенциале интернета сама постановка таких моральных вопросов может показаться еретической. Глядя на то, как мир отреагировал на иранскую твиттер-революцию, трудно не оценить прозорливость Уильямса. Вместо того чтобы говорить о религиозных, демографических и культурных силах, породивших протестные настроения в Иране, все были заняты тем, что превозносили “Твиттер” за его роль в организации манифестаций и сопротивление цензуре.
Точно так же, когда в апреле 2008 года многие западные наблюдатели увлеклись обсуждением египетской “революции ‘Фейсбука’” – тогда интернет помог тысячам молодых египтян собраться, чтобы выразить солидарность с бастующими текстильщиками из бедного промышленного города Эль-Махал-ла-Эль-Кубра, – мало кто удосужился узнать, чего на самом деле хотели рабочие. Как оказалось, они протестовали против низкой зарплаты на своей фабрике. Это выступление, направленное преимущественно на защиту трудовых прав, удачно совпало с широкой, направленной против Мубарака кампании в поддержку конституционной реформы. По разным причинам вклад рабочих в протест оказался незначительным, а другие попытки устроить “революцию ‘Фейсбука’” (в физическом мире) большого отклика не нашли, хотя и приобрели в Сети сотни тысяч сторонников. Как и ожидалось, западные СМИ уделили основное внимание “Фейсбуку”, а не трудовым вопросам или требованиям к Мубараку отменить режим чрезвычайного положения, введенный еще в 1981 году. Это очередное напоминание о том, что, фокусируясь на технологии, а не на стоящих за ней общественных и политических силах, можно прийти к неверным выводам.
Это и есть самое опасное в технологическом детерминизме: он мешает нам заняться социальными и политическими вопросами, выдавая их за технологические. Техника как кантианская категория миропонимания может оказаться слишком экспансионистской и монополистической, поскольку она вбирает в себя все, что еще не в полной мере понято и классифицировано. Именно это имел в виду немецкий философ Мартин Хайдеггер, когда сказал, что “сущность техники ни в коем случае не есть нечто техническое”. Техника, подобно газу, занимает весь отведенный ей в концептуальном пространстве объем. Поэтому почетный профессор Массачусетского технологического института Лео Маркс считает ее “вредной концепцией”, которая способна “подавлять и запутывать аналитическое мышление”. Он отмечает, что “благодаря своей особой предрасположенности к овеществлению, к приобретению волшебной силы автономной сущности, техника является главной причиной нарастающего чувства… политического бессилия. Популярность убеждения, будто техника – главная сила, формирующая постмодернистский мир, говорит о степени нашего… пренебрежения моральными и политическими стандартами, проявляющегося при принятии важнейших решений о направлении развития общества”.