Геннадий Бордюгов - Вчерашнее завтра: как «национальные истории» писались в СССР и как пишутся теперь
Самому Сталину словосочетание «гражданская история» было знакомо с юношеских лет. В учебной программе первых трёх (при пятилетнем обучении) классов Тифлисской духовной семинарии, где он в середине 1890-х постигал азы науки, преобладали светские дисциплины. Среди них — всеобщая гражданская история и русская гражданская история{11}. Эта «гражданская история» в документе 1934 года, по существу, отсылала к традиции дореволюционной секулярной историографии, к её позитивному содержанию, складывавшемуся из биографий и хронологии: гражданская история расшифровывалась как изложение важнейших событий и фактов в их хронологической последовательности с характеристикой исторических деятелей. Сам термин выступал в роли идеологизированного эвфемизма понятия Российского государства.
Гражданская азбука с исправлениями Петра I, 1710 годВ постановлении 1934 года речь шла не о преподавании некой гражданской истории взамен социологизаторского историознания времён ленинизма (и история, и социология в наличных системах образования никакого отношения к церковной истории не имели). В действительности предполагалось оснастить образовательные институции политической историей царской России. В аранжировке великорусской идеи. С целью идейно-теоретического обоснования легитимности новой имперской деспотии. Подвёрстывание к документальному комплексу 1934–1936 гг. статьи Сталина «О некоторых вопросах истории большевизма», известной как «Письмо 31-го года», свидетельствует о том, что эта работа, обслуживавшая в первую голову очередные задачи власти на рубеже 1920–1930-х годов, обладала потенциалом идеологической трансформации — от интернационалистского ленинизма-троцкизма к сталинскому национал-патриотизму[2].
Всё же главной особенностью критических замечаний и указаний, агрегированных в этих документах партийно-советского режима, следует признать их нарочитую противоречивость и многозначность. Полиэтническая идея воссоздания не «русской истории», а «истории Руси» с учётом истории народов, входящих в СССР (включая даже татар, башкир, мордву, чувашей), на основе «марксистского объяснения», конфликтовала с русоцентристскими подходами, утверждавшимися в этих документах, а также с положениями, которые было немыслимо представить в боевой марксистской историографии 1920-х — начала 1930-х гг.: о попытках Петра цивилизовать современную ему Россию, о прогрессивном значении введения христианства на Руси и деятельности монастырей и т. д.
Причём это касалось не только содержательной стороны историописания, но и его формы. Постановление от 16 мая 1934 года ориентирует на изложение гражданской истории в «живой, занимательной форме». Постановление жюри комиссии по конкурсу на лучший учебник по истории уже порицает «большинство авторов», которые описывают эпоху социалистического строительства в СССР «больше восклицательными знаками, кликами восхищения и разного рода трогательными анекдотами, песенками и общими характеристиками»{12}. Указание на «живую занимательную форму» — в лучшем случае невольная дань традиционным представлениям о пособиях по истории. Эта «форма» никак не вписывалась в утверждавшийся Большой стиль «мужественного оптимизма» и «монументальности», не оставлявший места занимательности и сантиментам. Если их и использовали, то только дозировано и в исключительных случаях. Эта идеологическая и стилистическая неопределённость, кроме того, что она являлась составной частью сталинской политики, в предвоенные годы использовалась для обоснования массовой кадровой «выбраковки» в научной сфере.
Разворот в сторону державно-патриотической идеи обесценивал достижения советской марксистской историографии. Фигура Покровского, являвшаяся символом большевистско-партийной науки, подлежала низвержению с пьедестала. Тем более, что для Сталина, входившего в роль живого классика и основоположника советской науки, был неприемлем канонизированный образ «всемирно известного учёного-коммуниста», «виднейшего организатора и руководителя нашего теоретического фронта» — такие характеристики Покровского содержались в сообщении ЦК ВКП(б) о смерти историка в 1932 году. Вместе с наследием Покровского обрекались на дисквалификацию с позиций национал-большевизма все произведения историков-марксистов. Включая тех, которые начинали работать до 1917 года. Все эти историки, по сути дела, подпадали под понятие «школы Покровского» — понятие, введённое сталинскими идеологами вполне функционально.
М.Н.ПокровскийУсугубляло положение марксистских историков то обстоятельство, что, привыкшие оперативно откликаться на изменения политики партии, они в начале 1930-х восприняли содержавшееся в докладе Сталина на XVI съезде ВКП(б) указание на особую опасность «великодержавного шовинизма», его призывы с уважением относиться к национальным культурам и языкам в качестве признаков вновь формируемой партийной стратегии.
Прямую поддержку национальных историографии выражает поставленная Обществом историков-марксистов задача «создания истории народов СССР руками научно-исторических сил самих этих народов». Это был явный отход от наметившегося в конце 1920-х годов ужесточения идеологической позиции историков центра по отношению к историографиям союзных республик и автономий.
Соответственно усилились нападки на Ю.В. Готье, А.А. Кизеветтера, С.Ф. Платонова и других представителей русской академической историографии как носителей идей великодержавности в историческом познании. Особую активность проявлял С.А. Пионтковский, один из немногих профессионалов среди первых русских историков-марксистов (он окончил незадолго до революции историко-филологический факультет Казанского университета, был учеником известного провинциального историка Н.Н. Фирсова). За ним с 1928 года тянулся шлейф ревизиониста, подменившего ленинскую концепцию социалистической революции в России теорией «двух революций» в Октябре — буржуазной в деревне, захолустье и пролетарской в городских центрах{13}. Демонстрацией своей верности, как ему казалось, партийной интернационалистско-классовой стратегии он стремился загладить последствия критики в свой адрес. Оказалось — набирал «штрафные очки» по системе византийской идеологии сталинизма.
Зигзаг «партлинии» в национальном вопросе в начале 1930-х годов был обусловлен резким обострением в сфере культурно-национальных отношений, являвшихся системообразующим элементом аграр-но-традиционалистских укладов инонационального населения. Нажим на массы аграриев-общинников, предпринятый в ходе коллективизации — очередного шага к достижению «той степени развития, когда имеется возможность планировать всё и вся»{14}, — обернулся реакцией противодействия нерусских окраин страны. Социальную мелиорацию национальные меньшинства восприняли — причём с полным основанием — как угрозу своей этнической идентичности. Огосударствление аграрного сектора имело своими последствием и задачей маргинализацию и декультурацию инонационального населения. Наиболее серьёзные конфликтные ситуации сложились в Казахстане и Башкирии. Многие грузинские крестьяне бежали в горы. В Татарии и на мусульманском Востоке в целом отмечался подъём «султан-галиевщины».
Тезис XVI съезда о великодержавном уклоне находится в прямой связи с заявлениями о необходимости «решительно бороться с веяниями, тенденциями игнорирования или недооценки единоличного бедняцко-середняцкого хозяйства», содержавшимися в статье Сталина «Головокружение от успехов», постановлении ЦК ВКП(б) «О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении», других партийных материалах того времени.
Коллизии начала тридцатых не могли поколебать далеко идущие замыслы большевистского руководства, обретавшего державно-патриотическую стать.
С точки зрения общих целей, существенное значение имел курс на развал ленинистской историографии. Он стал осуществляться с конца 1920-х годов по испытанному сценарию «обострения классовой борьбы» активизации социоконфликтного потенциала тех сообществ и страт, которые становились объектом идейных воздействий или радикального реформаторства. Проработки отдельных специалистов или групп обществоведов в ходе организуемых идеологическими инстанциями «дискуссий», перечеркивание наработок историографии российских революций в ходе идейно-теоретического разоблачения теории «двух революций» («двуликого Януса») — преддверия и репетиции масштабной идеологической акции в связи со сталинским «Письмом 31-го года» — всё это совершалось не столько научным истеблишментом, сколько руками самих членов научного сообщества, рядовыми историками, зачастую с привлечением аспирантов и студентов. Социально-профессиональные позиции историков-марксистов были весьма уязвимы. Вместо корпоративной солидарности они демонстрировали готовность к групповым схваткам внутри сообщества «по зову партии».