Внутренний СССР - Ещё раз о психтроцкизме…
«Из того, что я проповедовал „византизм“, — г. Астафьев заключает, по-видимому, что я всегда был противником национального «начала». Иначе ему и на ум не пришло бы предполагать, что он своей статьей «Национальное сознание» пробил некую брешь в моих основаниях и этим будто бы раздражил меня.
«Ибо (говорит он) кто же слыхал когда-нибудь о византийской национальности?»
Как кто? Все слышали.
Национальность эта была греческая.
(…)
Греки, прожившие века в поклонении самому изящному и самому человечному в мире многобожию, — подчинились позднее самому высокому и самому сверхчеловеческому монотеизму и не только подчинились его первооснованиям (Евангельским и Апостольским), но и развили их в строгую и сложную систему богопочитания.
(…)
В смысле зарождения, в смысле создания и первоначального развития — буддизм принадлежит Индии; в этом смысле он национален для индусов; точно так же, как Православие национально для греков. В смысле же глубокого усвоения буддизм стал национален для китайцев и других ветвей монгольской расы; он усвоился ими точно так же, как Греко-Восточное христианство усвоилось русскими.
(…)
Греки упорядочили более тысячи лет тому назад догматы, нравственное учение и обрядность Восточного Христианства; сами остались до сих пор ему верными и русским передали его в чистоте неизменной.
Для греческой нации Восточное Христианство (т. е. религиозная сторона византизма) было национально как продукт и осталось таковым для неё и до сих пор как глубокое усвоение. Для русской нации эта самая религиозная сторона византийской культуры не была национальна как продукт, но стала в высшей степени национальна как усвоение.
Вот и вся разница.
(…)
Я думал до сих пор, что, проповедуя этот мой «византизм», я, по мере слабых моих сил и в тесном кругу моего влияния, — способствую утверждению той самой русской национальности, которую желает поддержать и обособить от Запада г. Астафьев; я воображал, что я защитник и поклонник её.
Употребляя это слово «византизм», — я только пытался указывать на религиозно-культурные корни нашей силы и нашего национального дыхания; я хотел напомнить, что не следует нам искать какой-то особой славянской Церкви; какого-то нового славянского Православия, а надо богобоязненно и покорно держаться старой — Греко-Российской Церкви, того Православия, которое я позволил себе для ясности назвать филаретовским. Славянскую Церковь (думал я), пожалуй, и можно устроить. Но будет ли эта Церковь правоверна? Будет ли государство, освященное этой Церковью, долговечно и сильно?
(…)
… зачем же было г. Астафьеву ставить византийцев в число представителей культурных национальностей?
Если он и в то время считал византийскую культуру не национально-греческой, а какой-то «эклектической», как он говорит в своем «объяснении» со мною, — то не следовало и ставить «византийца» в число представителей национальных культур. А раз он это сделал в статье «Национальное сознание», — не надо было (без какой-нибудь особой оговорки) называть византийскую цивилизацию «эклектической» в «объяснении».
Да и нам ли, русским, так — смело и пренебрежительно говорить о культурном эклектизме!
Вера у нас греческая издавна; государственность со времени Петра почти немецкая (см. жалобы славянофилов); общественность французская; наука — до сих пор общеевропейского духа. Своего остается у нас почти только — один национальный темперамент, чисто психический строй; да и тот действительно резок только у настоящих великороссов, со всеми их пороками и достоинствами. И малороссы, и белорусы — со стороны «натуры», со стороны личных характеров гораздо менее выразительны» [40] (Письмо 9).
«Пусть г. Астафьев вспомнит только о „Четьях-Минеях“ нашего русского, „национального“ (по крови) Димитрия Ростовского; пусть хоть слегка пересмотрит — все двенадцать томов этого труда…
Я попрошу его обратить внимание не только на подавляющее количество греко-византийских святых, но и на качества их, на выразительность их характеров; на их религиозно-психическое творчество и сравнить их с этой стороны с русскими святыми.
Он увидит тогда, что византийской религиозной культуре вообще принадлежат все главные типы той святости, которой образцами впоследствии пользовались русские люди. Столпники: Симеон и Даниил; отшельники: Антоний, Сысой и Онуфрий Великий — предшествовали нашим отшельникам; юродивые, подобные Симеону и… предшествовали нашим «имена неразборчиво»; Пахомий Великий первый основал общежительные монастыри (киновии) в IV веке, когда о России ещё и помину не было. Литургию, которую мы слушаем в русском храме, упорядочили раз навсегда Василий Великий и Иоанн Златоуст. Равноапостольный Царь Константин предшествовал равноапостольному Князю Владимиру. Русскому Князю мы обязаны только первым распространением готового Православия в русской земле; Византийскому Императору мы обязаны первым догматическим утверждением Православия во вселенной. Афонская жизнь, созданная творческим гением византийских греков, послужила образцом нашим первым киевским угодникам — Антонию и Феодосию Печерским. И эта афонская жизнь, дошедшая, слава Богу, и до нас в живых примерах удивительных отшельников и киновиатов образцовой строгости, — продолжает влиять до сих пор и на монастыри наши, и на благочестивых русских мирян.
Все наши святые были только учениками, подражателями, последователями — византийских святых.
Степень самой святости может быть одинакова, равна — у святых русских с византийскими святыми; слово «святость» — есть специфически церковное слово; оно имеет не столько нравственное, сколько мистическое значение; не всякий тот свят, который всю жизнь или хоть значительную часть жизни провёл добродетельно и даже весьма благочестиво; мы можем только надеяться, что он будет в раю, что он будет «спасён» (от ада) за гробом; свят — только тот, кто Церковью признан святым после его кончины. В этом смысле, разумеется, русские святые сами по себе, духовно, ничем не ниже древневизантийских. Но жизнь Византии была несравненно самобытнее и богаче разнообразием содержания, чем жизнь старой, полудикой и однообразной Руси.
При этой более разнообразной и более развитой жизни и само христианство (впервые догматизированное) было ещё очень ново. Понятно, что при могучем действии учения, ещё не вполне тогда нашедшего все свои формы или только что нашедшего их, — на почву, общественно давно уже развитую, — творчеству был великий простор. Византийские греки создавали; русские только учились у них. "Dieu a voulu que le christianisme fut eminemment grec!" — сказал Vinet.
Я, конечно, могу, как лично верующий человек, с одинаковым чувством молиться
— Сергию Радонежскому и Пахомию Великому, митрополиту Филиппу Московскому и Василию Неокесарийскому, Тихону, нашему калужскому затворнику, и Симеону Столпнику; но вера моя в равномерную святость их и в равносильную спасительность их молитв у Престола Господня — не может помешать мне видеть, что Пахомий, Василий и Симеон были творцы, инициаторы; а Сергий, Филипп и Тихон ученики их и подражатели.
Творчество и святость, — я думаю, разница? Творчество может быть всякое; оно может быть еретическое, преступное, разбойничье, демоническое даже.
Писатель, почитающий Православие и защищающий его, хотя бы и преимущественно с национальной точки зрения, должен это помнить.
Ни святость, так сказать, собственно русского Православия, ни его великое национальное значение не уменьшатся от того, что мы будем помнить и сознавать, что наше Православие есть Православие Греко-Российское (византийское). Уменьшатся только наши лжеславянские претензии; наше культурно-национальное сознание примет только с этой стороны более правильное и добросовестное направление".
Надо помнить, что все «национальное» бывает троякого рода. Одно национально потому, что создано впервые известной нацией; другое потому, что другой нацией глубоко усвоено; третье потому, что пригодно исключительно одной определенной нации (или, быть может, одному только племени) и другим племенам и нациям передаваться не может» (Письмо 8).
При этом наряду с проповедью полученного в готовом виде библейского православия, ставшего якобы истинно национально русским вследствие его «глубокого усвоения», К.Н.Леонтьев выражает прямое нежелание вникнуть в историю становления византийского библейского православия, перенесённого на Русь из обреченной на крах Византии: