Виктор Мизиано - Пять лекций о кураторстве
Впрочем, демистификация куратором музея лишь ненадолго оставила его во внеинституциональном поле. Несколько забегая вперед, скажу: вскоре под независимого куратора начала создаваться новая инфраструктура – биеннале, триеннале и прочие фестивальные инициативы с их эфемерной, гибкой, свободной от чрезмерных институциональных обязательств инфраструктурой, предлагающей куратору не постоянную ставку, а контрактные отношения. Впоследствие и музеи (особенно специализирующиеся на материале актуального искусства) стали все меньше посвящать себя хранению произведений и пополнению коллекций, и все больше – выставочным событиям. Многие кураторы, особенно уже состоявшиеся и поистратившие кураж и инновативный ресурс, находят себе место в музеях.
Антропологическая природа кураторской практики
Помнится, в дни, когда мне довелось совершать жизненный выбор между музейным и независимым кураторством, я испытывал глубокие сомнения. Статус независимого куратора был тогда чем-то совершенно неопределенным: хотя в стране уже начались политические изменения, но общество, по сути еще глубоко советское, не давало фигуре куратора никакого социального пространства. Выбрать путь независимого куратора казалось в тот момент чистой авантюрой. За советом я обратился к поэту и художнику Дмитрию Александровичу Пригову, одному из самых проницательных людей, с которыми мне довелось встречаться и дружить. Его ответ был таким: «Виктор Александрович, вы психосоматически предназначены быть куратором».
Мне вспомнился этот эпизод, потому что приговское выражение «кураторская психосоматика» – снайперски точно определяет парадигматические основы этой профессиональной деятельности. Пригов имел в виду, что куратор – не носитель узкоспециального знания, строго фиксированной компетенции, а некий модус социального поведения, психологический тип бытования в мире. Фактически Пригов подтвердил диагноз пост операистов, утверждавших, что природа нематериального труда заключается в «родовых свойствах человека».
Признание кураторства как особого психического модуса поможет нам сделать еще один шаг в описании рациональности кураторской практики как частного случая нематериального труда. Ранее мы констатировали: кураторство есть форма лингвистического производства и, следовательно, неотторжимо от стихии коммуникационного обмена. Однако что гарантирует коммуникационному обмену эффективность? Каким образом общение преодолевает человеческое отчуждение? Коммуникация возможна потому, что в человеческом языке существуют некие пласты, доступные всем, то, что Вирно называет «общими местами». Речь идет не только о синтаксических структурах, но и о прагматическом уровне языка, как сказали бы лингвисты. Люди понимают друг друга потому, что разделяют некую общую реальность, которая этим языком сконструирована. Эта реальность противостоит специальным сферам деятельности и обслуживающим их языкам, то есть языку профессиональных или любых других замкнутых сообществ. «Общие места» потому и общие, что именно в этих зонах носители самых разных идентичностей понимают друг друга. Без этих мест человеческое сообщество утратило бы цельность. Сюда не допускаются профессиональные термины и субкультурные жаргоны, язык научных теорий, отвлеченных понятий и т. п. Чтобы обеспечить этим зонам всеобщность, язык задействует именно обобщенные, родовые элементы, задающие некую доиндивидуальную реальность. На первый план выступает то, что разделяется всеми людьми: чувственный и зрительный опыт, телесная моторика, память и воображение, эмоциональность, наконец, эротика. Именно это и имел в виду Пригов, говоря о психосоматической природе кураторской деятельности.
На практике же это значит, что в ходе работы над проектом куратор, вступая в многочисленные взаимодействия с различными субъектами, оперирует не столько узкоспециальным языком, сколько «общими местами». Ведь хотя его интересы и имеют на горизонте конечную профессиональную цель, но движется он к ней через решение скорее человеческих, чем цеховых задач. Он должен выстроить систему связей и отношений, вовлечь в нее (преимущественно на своих условиях) нужных ему людей, сведя между собой их разные и подчас конкурентные интересы, при этом поддерживая режим всеобщей увлеченности и креативности таким образом, чтобы достижение нужного ему результата воспринималось всеми как успех каждого. Чтобы выстроить этот групповой микроклимат, нужно не столько знание истории искусств, критической теории и прочего, сколько умение задействовать социальное обаяние. Нужно уметь соблазнить и увлечь, когда надо – недоговорить, а когда надо – заболтать, нужно нащупать в другом его слабые и сильные места и предугадать сокровенные цели, предвидеть реакции, ход воображения. А самый безусловный и эффективный ресурс куратора (по крайней мере, с моей точки зрения) – не столько способность к манипуляциям другими, сколько его собственная полная вовлеченность в проект, не искусство очаровывать других, но собственная очарованность ими. Поскольку кураторский проект есть творческое предприятие, куратор вовлекает в него тех, чей творческий потенциал кажется ему безусловным, и, следовательно тех, кто оказывает на него эстетическое и человеческое воздействие.
Эта «психосоматическая» особенность кураторства нашла подтверждение во многих теоретических определениях этой практики. Я сам, например, постарался выстроить концепцию, предполагавшую, что взаимоотношения куратора и художника строятся на дружбе, то есть не предполагают профессионального кодекса и имеют сугубо человеческую природу.[8] А, скажем, куратор Олу Огуибе некогда в диалоге со мной настаивал, что отношения эти определяются любовью.[9] На любви настаивает и ведущий современный социолог искусства, Паскаль Гилен.[10] Впрочем, противоречия здесь нет: Аристотель говорил, что дружба – это этическая форма эроса, а любовь – добавлю от себя – может быть понята как эротическая форма этики. Наконец, теоретик постопераизма Маурицио Лаццарато оправданно настаивает на том, что групповая творческая работа хотя и чревата взаимным соперничеством и непреодоленным эгоизмом участников, все-таки определяется духом доверия, дружелюбия и братства. Творческий труд, выводя людей из конвейерной рутины материального производства, сплачивает их чувствами общего порыва и радости.[11]
Куратор и его возлюбленные враги
Вернемся к прояснению отличий независимого кураторства от смежных ему видов деятельности. Совершенно очевидно, что творческий дух живет и в профессиональных институциях (музеях, центрах современного искусства и т. п.), но в них посредником между художником и куратором всегда выступает институция, сотрудником которой куратор является и которую он представляет в большей мере, чем себя самого. И потому антропологические особенности кураторской деятельности, о которых мы только что говорили, в случае институционального куратора существуют в крайне редуцированном виде. Он действует от лица своей структуры и следует заданной ею рутине – написанию отчетов, докладных, плановой работе, иерархической субординации, режиму рабочего дня, наконец. Однако если мы и в самом деле согласны, что кураторство есть в первую очередь человеческая практика, то невозможно представить, что у куратора чувства любви и дружбы ограничены рабочим днем с перерывом на обед. Абсурдность подобной ситуации раскрывает нам различие этих двух субъектов кураторской практики. Вклад независимого куратора в проект трудно подвергнуть какому-то внешнему ограничению и систематизации: куратор полностью пребывает в проекте, мысленно и эмоционально он с ним всегда, даже если занят чем-то иным или попросту предается сну. К куратору применимо соображение, высказанное социологом Андре Горцем о работниках индустрии знания, частным случаем которой мы вполне можем считать и кураторскую практику: куратор вкладывает в проект не столько свое профессиональное знание и компетенцию, сколько «всего себя».[12]
Наконец, можно внести еще одно уточнение: институциональный (в первую очередь музейный) куратор обычно детерминирован в своей работе профессиональной специализацией. Чаще всего она связана с определенным художественным материалом – национальной школой, историческим периодом или видом искусства (живописью, скульптурой, графикой, фотографией), хранителем и знатоком которых он в данной институции является. В случае независимого куратора специализация выражена значительно слабее и структурируется иначе. Разумеется, существуют кураторы, привязанные к определенному виду современного искусства или региональным контекстам (к которым они чаще всего принадлежат сами), к неким темам и методам работы. Однако чаще ограничение компетенции, неизбежное перед необъятной территорией современного художественного мира, связано в первую очередь с опытом сотрудничества с конкретными художниками. Куратор испытывает чувства привязанности, любви и дружбы не к художественной технологии (видеоинсталляции или живописи), а к практикующему ее индивидууму. Куратор может сказать «мой художник», но вряд ли скажет «моя станковая живопись» или «моя тотальная инсталляция». Он не сделает этого хотя бы потому, что сами художники сочетают и варьируют в своей работе самые разные техники и форматы. Институциональному куратору нелегко сменить специализацию (переключиться, к примеру, от исследования французской гравюры XVIII века на немецкую романскую скульптуру), и, даже если это происходит, ему необходим для этого длительный период погружения в новый материал. У независимого же куратора это происходит постоянно и протекает легко и естественно. Расширение кураторской компетенции в его случае есть форма человеческого опыта, оно неотторжимо от встречи с произведением и с его автором, что оборачивается эмоциональным переживанием, роняет в него семена любви или дружбы. И хотя опыт сотрудничества с художником расширяет и обогащает кураторскую компетенцию, самым важным оказывается первый импульс живого интереса. Аналогично происходит и сокращение поля кураторской компетенции: это может произойти внезапно, через разочарование – одновременно и профессиональное, и человеческое.