Максим Кантор - Империя наизнанку. Когда закончится путинская Россия
7
Когда все идет прахом, граждане стран, поименованных прогрессивной цивилизацией, спрашивают: почему опять? Неужели не научились? Неужели жадность опять всем помешала? Неужели нельзя было вместо яхты построить больницу?
Паникерам терпеливо объясняют, что не в яхте дело: ну откажется этот заслуженный буржуй от яхты, ну построят одну больницу — и что, детская смертность уменьшится? Смотрите на вещи глобально. Граждане причитают: а что если все яхты обратить в больницы? Если все дворцы сделать детскими садами? Что если вообще яхты не строить для частных нужд? Если все будут работать не на свое собственное благополучие, но на общественное? Таким оголтелым людям объясняют, что так уже пробовали, ничего не вышло. Видимо, нужен разумный компромисс: брать всего по одной яхте в руки, строить не более двух дворцов на одну семью буржуев. И граждане, пристыженные, умолкают — понятно, что в концлагерь они попасть не хотят. Уж лучше пусть у буржуев будут яхты. А мир между тем сползает к войне, и концлагеря строят заново.
На руинах цивилизации собирается ответственная группа правителей — и правители не могут договориться, как мир спасти: никто не в силах произнести антицивилизационный лозунг. Очень трудно отказаться от стяжательства, особенно когда многие мудрецы утвердили, что именно рынок есть основа прогресса. Рынок ведет к прогрессу, а прогресс движет историю — вот и все, какие еще вопросы? Однако мир треснул, и вопросы появились.
По-видимому, прогресс и история — понятия не тождественные. И вопросы следующие. Возможно, рынок хорош не всегда? Ни Ван Гогу, ни Данте, ни Рабле рынок точно не помог, а миллионы бедняков погубил; а вдруг совсем не в обмене, но в единении спасение? Цивилизация обмена рождает прохвостов — на рынке всегда и все ловчат; ценно только то, что дается даром. Но произнести такие кощунственные слова не решаются; лидеры демократий, сегодняшние Луи Наполеоны, обмениваются приветствиями, плотно кушают, разъезжаются по своим кабинетам. Не договорились. Восстали против коррупции в одном месте и утвердили коррупцию повсеместно: собственно говоря, коррупция имманентна либеральному рынку — происходит превращение любого движения души в меновую стоимость. Победить коррупцию в принципе невозможно: коррупция есть главный мотор прогресса. И какой же договор получится там, где надо «обменяться» гарантиями взаимных выгод? А «обмен гарантиями выгод» исключает отрицание обмена как панацеи истории.
Они никогда не договорятся, но что делать остальным?
8
Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
Все силы современной демократии, или, точнее сказать, того субститута демократии, который выдается за ее истинное лицо, объединились для священной травли этого призрака.
Здесь прежде всего авторы того проекта, который провалился, — проекта глобальной демократии, строя, мало чем отличного от выдуманного пугала «тоталитаризма». Этот жупел «тоталитаризм» изобрели поверх истории и вопреки истории как заклинание против призрака; но магическое слово не работает, призрак опять появился. Он бродит по старым площадям обедневшей Европы, он заходит в старые университеты и сидит среди школяров. Он подкладывает студентам тома Данте и Рабле, он раскрывает на нужной странице «Дон Кихота», он читает на ночь Маяковского и Толстого. От него отмахиваются: не надо нам этих книг, сегодня Уорхол важнее! Но призрак упорен, и вдруг среди ночи звучит Нагорная проповедь, вдруг на стене зажигается: «Мене, текел, фарес».
Призрака боятся — значит, он и впрямь существует; однажды призрак обретет плоть.
Его ненавидят финансисты чикагской школы, его боятся приватизаторы России; его страшатся воры, которые убеждены, что воровство лучше диктатуры; впрочем, воры уже пролили больше крови, нежели тираны.
Люмпен-элита нынешнего дня выпестовала интеллигентную обслугу, которая убеждает ее, что призрак коммунизма нереален, справедливости и равенства на самом деле больше не существует, это вредные химеры; а вот тендеры, залоговые аукционы и сложные проценты — это реальность. И люмпен-элита спокойна, но иногда ночью тревога закрадывается в жирное сердце: а вдруг призрак шагнет через порог?
Но сервильная интеллигенция, служилые колумнисты, вожаки избирательных кампаний, бойкие прощелыги-куплетисты успокаивают: что вы, вашество, это лишь игра теней. Нет призрака, объективно не существует! Хотите развлеку вас: спляшу вприсядку? Желаете, анекдот расскажу? Инсталляцию не угодно ли прогрессивную?
Но призрак дышит в затылок.
В борьбе с призраком Европе пришлось отказаться от своего прошлого: пришлось отречься от образного искусства, от гуманизма, от христианской культуры. Авангардисты, рисующие квадратики и полоски; концептуалисты, составляющие инсталляции; радикалы, плюющие на прошлое своих отцов в угоду иностранным рынкам, — вся эта сервильная интеллигенция создает видимость того, что культура прекрасно обойдется без сострадания к ближним и гуманизма; лишь бы коммунизм не воскрес. В журнальных кружках и телепрограммах, на конференциях проплаченных журналистов и на авангардных биеннале, на митингах дрессированной оппозиции все уверяют: история идет вперед, призраков нет! Что нам призрак коммунизма, если цены на нефть стабильны, если авангардист получил премию. А сами боятся, озираются, потому что никто не знает, куда ему идти без начальства, а начальство само в растерянности.
Призрак здесь, он рядом. Мы слышим его шаги на Востоке, его видели в Латинской Америке, мы видим его отражение в глазах наших стариков и детей, мы знаем, что это призрак нашей собственной истории, которую мы не хотим знать.
Если бы этого призрака не было, положение было бы безнадежно. Учение Маркса возвращается в мир — и возвращается вместе с любовью к философии и истории, вместе с потребностью в категориальном мышлении, вместе с тоской по прямой незакавыченной речи. Что еще важнее, через Маркса осуществляется возврат к пониманию Первой парадигмы бытия — к Слову Божьему.
Меж ними нет противоречия. Призрак коммунизма не существует отдельно от христианства. Не отрицать закон он пришел, но исполнить.
Правило прямой спины
1
Мир сломался, как всегда, от жадности.
Когда победили фашизм, договорились строить демократию — общество, в котором права всех людей равны. Демократию поставили в зависимость от рынка, объяснили, что это необходимо. Затем на рынке одни люди попали в кабалу к другим. Тогда некоторые усомнились в комбинации глобального рынка и демократии. Глобальный рынок не знает границ, а демократия хороша ограничениями. Демократия есть свод взаимных обязательств внутри полиса: безмерность полиса превращает обязательства в ничто.
Гибрид рынка и демократии был удобен для политиков: иногда использовали законы ограничений, иногда — отсутствие границ рынка. Противоестественное устройство сломалось.
Недовольные рассердились на демократию — отождествили с рынком. Жадность как двигатель истории сохранилась, но жадными стали на кровь. Обиженные считают, что «честная» война лучше бесчестного мира. Другим война нужна, чтобы защитить приобретения.
И тем и другим потребовалось очередное деление мира на черное и белое. Прежние принципы деления (социализм — капитализм, демократия — тоталитаризм) устарели: во всех странах режим однородный. Тогда заговорили о сферах интересов цивилизаций. Новое деление слишком общее, но в его актуальность поверили — все равно ничего другого не осталось, все украли. И граждане втянулись в масштабный конфликт, где их маленькие судьбы не имеют значения. Так за семьдесят лет общими усилиями превратили демократию в режим, напоминающий фашизм. Люди стали вспоминать о фашизме постоянно.
Прошел очередной исторический цикл, описанный Платоном: от демократии — к олигархии, от олигархии — к тирании.
2
Мир во зле лежит; иногда лежит настолько плохо, что взять его ничего не стоит. То, что плохо лежит, берут, получается война.
Шпенглер писал о том, что в лозунге «свобода, равенство, братство» соединены несовместимые понятия (равенство — мечта французов, свобода — потребность англичан, братство — идеал германцев); идеология ХХ века использовала другой метод: дала единый рецепт всем культурам. Говорили, что африканец, араб и русский должны верить в обобщенные понятия «свобода» и «демократия», — этот продукт стал религией, вытеснив веру в Бога или в солидарность трудящихся. И, хотя общей религии у народов быть не могло, поверили в нового идола.
Впрочем, у всякого племени было свое представление о свободе; считалось, что идол многолик. Предполагали, что равновесие меж разными свободами установит «невидимая рука» рынка.