Дмитрий Михеев - Идеалист
— Ну почему! Если речь, скажем, идет о рыночной стоимости автомобиля, то очень низкая, доступная каждому цена приведет к массовой автомобилизации населения, перестройке всего быта и в конечном счете — к ощутимой перемене мировоззрения.
— Бытие определяет сознание? — чуть слышно процедил Игорь.
— Вне всякого сомнения, на девяносто с чем-нибудь процентов. Скажите, кем будет сын русских родителей, выросший, скажем, в Англии?
— Я отвечу вам словами Гитлера: «Лошадь останется лошадью, даже если она родилась в свинарнике».
— Хм, эффектно, но столь же мало приближает нас к истине, как и ваш «рудиментарный орган»… Вы явно преувеличиваете значение наследственности и недооцениваете влияния быстрых перемен в мире. Примеров бесчисленное множество — возьмите только Японию, которая сто лет назад…
Илья замолк, так как Игорь отчаянно замахал руками.
— Ну, хорошо, оставим наш спор, мы говорим на разных языках… Но вот о чем я хочу давно вас, Игорь, спросить. Вы участвовали в демонстрации, значит, вы хотели что-то сказать людям? Предположим, вам дали бы сейчас микрофон и вся страна замерла, приготовившись слушать, что бы вы сказали людям?
— Во-первых, должен вас огорчить — я не трибун и шел на демонстрацию не ради народа. Я шел из сугубо эгоистических целей, зная, что народ меня будет бить, надеясь на это… Удивительно?
— Да… непонятно… — кивнул Илья.
— А между тем все очень просто. Я ходил в детский садик и пел песни про Сталина, был пионером и клялся в верности делу Ленина, был комсомольцем и писал сочинения про Павку Корчагина… пока однажды мне убедительно не доказали, что я не мыслю, а слагаю кубики готовых стереотипов. Я ужаснулся, меня потрясло ощущение собственной запрограммированности, принадлежности к массе — в этот момент была зачата моя личность. Это случилось в десятом классе. В университете эмбрион созревал, но он мог и не родиться… Когда нас запихивали в машины, втихаря мяли бока… я кричал, и это было рождение. А что бы я сказал?.. Да что там говорить, бесполезно! Впрочем… — Игорь встал, положил руки на спинку стула и раздельно произнес, — я бы им сказал: «Люди, требуйте, чтобы вам вернули ваши головы!»
— Сердца, лучше… — негромко сказал Андрей, и веское молчание завладело всеми. — По-моему, головы у них есть, сердец нет. Строят дома, делают машины, пишут романы и оперы… а все от рождения мертво, засыхает на корню, разваливается. Души нет, не одухотворено — как депульпированный зуб. Кажется, зачем ему мягкая ткань, пульпа; сделай его из цельной кости, прочнее будет. Ан нет, зуб без пульпы крошится и в несколько лет разрушается, как этот дом напротив — ему десяти лет нет, а он рассыпается. Пришлось цеплять сетки, чтобы не убило кого…
— Бог ты мой, какими категориями вы мыслите! Что за афоризмы! — нетерпеливо перебил друга Илья. — В дом, видите ли, не вкладывается душа! Борьба идей! — говорит Инна. Я начинаю думать, что эта расплывчатость суждений, это доброжелательно-расплывчатое видение мира является нашим национальным пороком, точнее — неистребимой недостаточностью нашей интеллигенции. Как и сто лет назад нам, кроме общих весьма благородных принципов, нечего предложить народу, ибо мы отвергаем чужое и не можем придумать ничего своего… Нам не хватает позитивистской прививки, чтобы разработать из общих принципов систему конкретных рекомендаций… В результате нам нечего противопоставить тем паршивым полутора процентам, которые все-таки дает существующая система народу…
— Ты бы хотел, чтобы мы предложили ему три?
— И по две акции? Вы хотели бы полуголодное хамье превратить во вполне довольных мещан? Не знаю, что хуже.
— А вы что, мечтаете, что он вдруг покается, оденет белые одежды и выстроится в очередь у райской двери? — отяжелевшим от волнения языком говорил Илья, фокусируя серые зеркальца зрачков то на Андрее, то на Игоре. — Я предлагаю ему не три процента, а подлинную жизнь с риском, страстью, свободой созидания… Если же он когда-нибудь погрязнет в довольстве, я первый стану тормошить его, злить и подталкивать вперед…
— Куда же, Ильюша?
— Куда?! К овладению природой, к совершенствованию! — выпалил Илья и, устыдившись собственной наготы, встал, отвернулся, но тут же поспешил набросить на себя словесное покрывало. — А вы, Игорь, что вы можете им предложить, посоветовать?
— Я не знахарь и не шарлатан-аптекарь, чтобы торговать сомнительными рецептами. Я историк, и я наблюдаю с доступной мне невозмутимостью, как в тысячный раз начинается, достигает апогея и кончается роман честолюбивых героев с капризной и грязноватой девкой по имени масса. Фабула давно известна, но некоторые детали весьма любопытны. Герой, например, является то суровым воином, то неумытым бродягой, то высокомерным аристократом, то своим в доску парнем, но всегда ей бесстыдно льстит, всегда сулит рай и презирает в глубине души. А она кокетничает, ломается, делает вид, что верит и мечтает поскорей отдаться… Ну, апофеоз их романа банален до неприличного: она поклоняется ему, а он тем временем торопится взнуздать. Она любит твердую руку — чем тверже рука, тем слаще измена… В финале герою рубят голову, а иногда…
— Это ужасно! Черт те что, — проворчал Илья и обернулся к Андрею. Тот улыбался, пощипывая бороду.
— Впрочем, у каждой нации роман протекает в своем темпе, со своими ритуальными танцами… Английская мисс, к примеру…
Снегин решительно поднялся, и Игорь смолк с быстро таявшей улыбкой на губах.
— Это ужасно! Какой скверный душок у ваших глумлений… Ничего святого. Отвратительная смесь пессимизма с цинизмом… Не понимаю!.. Я пойду, пожалуй, — сказал он, обращаясь к Андрею, зная, что вот-вот наговорит, или уже наговорил, грубостей. Покровский подошел к нему и мягко попытался успокоить, упрекая в том, что он понимает все слишком буквально. Но Илья уже шел к двери. Вдруг он остановился, словно заметив в последний момент стеклянную стенку.
— Я далек от того, чтобы поклоняться народу, — сказал он, держась за ручку, как бы предупреждая, что не потерпит возражений, — но мне мучительно больно видеть его состояние, а вас оно забавляет. Ваш цинизм не только бесплоден, он разрушает все человеческие ценности.
Он суетливо прикрыл за собой дверь, но реплика: «Ложные ценности, ложные!» настигла-таки его и передернула ему плечи.
В коридоре, помогая Снегину одеться, Андрей спросил про Стешиньскоих, тут же понял, что допустил оплошность, попробовал исправить ее библейской мудростью: «ничего, перемелется, мука будет» — опять невпопад и, только закрыв за другом дверь, спохватился, хотел вернуть его, но было поздно.
Глава XXVI
В начале февраля совершенно неожиданно Илья получил открытку с приглашением на новоселье. Он долго не мог понять, кто ждет его на Малой Грузинской, строил самые хитроумные предположения, которые непонятными путями неизменно приводили его мысль к Стешиньским. Наконец с некоторым облегчением и разочарованием он догадался, что приглашает Маша.
Ну конечно, мама писала, что Дронова собирается переводиться в московскую консерваторию и даже о чем-то просила… Он нашел материно письмо: «Она совсем еще девочка и никогда не жила без родителей… помоги ей освоиться». Хм, как она себе это представляет?
Он побывал на новоселье, подарил электроплитку, выпил сухого вина, послушал небольшой концерт и с приятным ощущением выполненного долга вернулся к папке «New conception», которая как раз в это время намеревалась размножиться методом деления. Вскоре выяснилось, что поручение матери скорее приятно, чем тягостно. Маша звонила ему и сообщала про концерты, которые ему было бы интересно или полезно послушать (она решила постепенно примирить его с Шенбергом и Веберном), и ему ничего не оставалось, кроме заботы о собственном туалете. Возникла, правда, проблема компенсации стоимости билетов, которые покупала Маша, но он нашел остроумный выход; время от времени покупал торты. Всю жизнь питая отвращение к тортам, Маша умело скрывала этот свой недостаток, скармливая их единственной соседке по комнате. Они же служили и поводом для чаепитий, длившихся, как правило, до полуночи. Илья подтрунивал над собой, над девушками и дерзкими замечаниями в адрес «великих» инспирировал споры о музыке. Его главным оппонентом была Люда — здоровенная деваха, виолончелистка, которую природа готовила в доярки, да по ошибке наделила незаурядной музыкальностью. Она заканчивала четвертый курс и во всех искусствах была законченной экстремисткой, что выражалось в неумеренной любви ко всему смутному и непонятному. Однажды, послушав ее игру, Илья сказал Маше, что, по его мнению, талант Люды заключен в ее комплекции, позволяющей обращаться с виолончелью как со скрипкой; Маша обиделась за подругу и упрекнула его за злой язык. Впрочем, с ней ему было покойно и просто, можно было расслабиться и ничего не опасаться. Иногда ему начинало даже казаться, что это и есть тот идеальный уровень отношений с женщиной, на котором ему никогда не удавалось удержаться прежде; но тотчас — в отместку — проклятый осколок поворачивался в сердце, как баба в толпе горожан, и окатывал тело тягучей болью…