Вадим Цымбурский - Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков
В принципе, мы можем расценивать «Русскую Правду» в интересующем нас отношении как первый последовательно проведенный евразийский (и более широко – евразийско-тихоокеанский) проект России, расценивающий Балканы, Юго-Восточную и Центральную Европу как прикрытие страны, выдвигающейся к азиатским платформам со сдвигом политического центра на Волгу, претендующей на морское влияние в Тихом и Индийском океане и на мощную азиатскую торговлю. Можно было бы тут предположить семейную традицию Пестеля – сына сибирского генерал-губернатора. Однако среди декабристов это случай не единичный. Напомню здесь о деятельности K.P. Рылеева в качестве управляющего делами Российско-Американской компании и своеобразном декабристском «гнезде», сложившемся под крышей этого предприятия.
В первое десятилетие Священного Союза Российско-Американская компания представляла, несомненно, главный центр русской геополитической экспансии. Взгляд на деятельность этой компании поражает соединением хрупкости, слабости позиций, прежде всего из-за трудностей снабжения через Сибирь, болезненной оторванности от сибирского массива русских земель, и страстью к расширению. Впрочем, эти стороны связаны. Потребность в создании инфраструктуры на Тихом океане дает толчок попыткам утвердиться на Гавайских островах (имею в виду не только т. н. авантюру служащего компании Г. Шеффера в 1817–1822 гг., о которой существует большая литература, но и более осторожные попытки закрепиться здесь в 1819–1820 гг.) Уязвимость перед американским и английским напором побуждает компанию «пробивать» подписанный Александром I указ 1821 г., объявляющий Берингово море внутренним морем России (указ, дезавуированный в 1824 г. по соглашению с Англией и Америкой). Сейчас я совершенно не вдаюсь в давнюю полемику о связи между этим указом и «доктриной Монро». Мне близок взгляд Болховитинова и Дебидура, по которому доктрина Монро была, прежде всего, направлена против попыток перехвата «испанского наследства», в том числе против претензий Англии. Неоспоримо, однако, что одним из толчков к этому первому в новое время панконтинентальному проекту послужила попытка Русской компании взять под контроль северную часть Тихого океана, создав закольцованное морское пространство (континентальный проект Пан-Америки формально стал ответом на морскую экспансию России). И наконец, только трудности снабжения дали в 1824 г. толчок к выдвигаемым Рылеевым и Завалишиным планам расширения Русской Америки вглубь континента ради выкраивания «жизненного пространства» – территорий для самообеспечения на Аляске и в Калифорнии (пресеченный легитимистски ориентированным петербургским режимом). Это, повторяю, очень показательно – «гнездо» декабристов в центре русской тихоокеанской экспансии, вступающее в конфликт с центром, подавляющим эту экспансию, подрывающим попытки компании – ради уже явно улетучивающегося консенсуса «европейской федерации». Если говорить о деятелях околодекабристского круга, не исключено, что именно 30-летний опыт деятельности Российско-Американской компании послужил стимулом к проекту Российской Закавказской компании, предложенному в 1828 г. A.C. Грибоедовым. Фактически проект отталкивается от факта функционирования т. н. закавказского тарифа, превращающего русское Закавказье в центр посреднической торговли, в том числе небезопасный для российского производства. Проект Грибоедова предполагал создание автономной зоны («государство в государстве», по оценке И. Паскевича), предназначенной, сочетая экономическое влияние с политическим контролем, связать Кавказ и Персию, переключив на себя, как на крупнейший торговый центр, «караваны, идущие из глубин Азии в Алеппо и Дамаск». Иначе говоря, речь шла о направлении связей, идущих по схеме Восточного Шелкового Пути (Центральная Азия – Ближний Восток), сдвиг их на Север к Кавказскому Причерноморью, завязывание их на южные владения России (не зря этот проект вызвал у англичан беспокойство угрозой формирования зоны от Дона через Трапезунд к Индийскому океану). Речь шла о евразийском проекте, не только соединяющем степную и черную окраину России с Ираном, но, главное, призванным переключить на Россию движущиеся мимо нее трансазиатские торговые пути. Стимул к тарифу – турецко-персидская война, цель его – поднять роль Кавказа как посредника: в линии Индия – Ирак – Турция – Иран – Кавказ – Россия.
Таким образом, сопоставляя эти факты (геополитика «Русской Правды», деятельность декабристов в Российско-Американской компании, проект Грибоедова, переговоры Ермолова, подготовившие закавказский тариф), можно сделать вывод: в первые 12 лет Священного Союза интересы политиков, находящихся в оппозиции, привязаны к поясу территорий от Балкан и Ближнего Востока через Закавказье, центрально-азиатские степи, Монголию, Дальний Восток, Тихий океан к «Русской Америке». Причем стремление развязать руки для вмешательства на стороне греков ради реконструкции Юго-Восточной Европы сочетается со стремлением перерешить «польский вопрос» и обостренным стратегическим вниманием к Тихому океану и поясу территорий, пролегших между Россией и приокеанскими платформами Азии, к сквозным связям между ними. Впечатление таково, что, отталкиваясь от тупиковой попытки status quo, завязывающей интересы и действия России на поддержание консенсуса европейской федерации, оппозиция поворачивается к территориям, либо находящимся вне коренной Европы, либо способным послужить буферами, отодвигающими Россию от Европы, развивая концепции роста России за счет внеевропейских пространств (особенно это выступает в завершенной форме у Пестеля). Мы сталкиваемся с любопытнейшим фактом попытки «евразийского поворота» в геополитической идеологии в условиях геостратегической фазы максимального российского напора на Европу. Понятно, с чем это связано: европейская политика Александра воспринимается как неблагодарная служба интересам чужого сообщества, как «похмелье в чужом пиру». У оппозиции нет своей политики для Европы, и выходом из тупика видится переориентация на азиатско-тихоокеанскую политику. Любопытно, что в 1830–1840-х мы практически не видим больших азиатских проектов – и это не случайно наблюдается в годы оформления панславистских проектов. Фактически панславизм в его проимперских или революционных версиях обозначил возможность политики на европейском направлении, которая была бы альтернативой стагнационной политике европейского консенсуса. Геополитический панславизм смог во многом переключить на себя энергию альтернативного геополитического мышления именно потому, что он в соответствии с духом своей фазы – фазы геостратегического европейского максимума России – смог предстать в качестве проекта переустройства Европы[28].
II
Диктуемое стратегической фазой двусмысленное видение двух сообществ, неразрывно сцепленных на европейской земле и в то же время исподволь ведущих жесткое противоборство в рамках, казалось бы, общепризнанного и легитимного порядка, двойственной российской роли как одновременно основы этого порядка и сдерживаемой, парализуемой им, потенциально агрессивной и, на европейский взгляд, требующей обуздания силы, – все эти тенденции еще усугублялись собственной идейной эволюцией российского общества. Разумеется, я далек от любой формы геополитического детерминизма – от попыток мотивировать идеологическую динамику международной политикой и только. Ясно одно, что в эту эпоху идеологическая динамика и внешняя политика взаимодействовали, давая мощный «синэргетический» эффект в общественном сознании.
В 1990-х (точнее, даже с конца 1980-х) появился ряд интересных работ, связывающих становление крупнейших российских идеологических доктрин этого времени – прежде всего, доктрины т. н. «официальной народности» и пребывавшей с нею в сложных отношениях доктрины славянофильства – с перипетиями современной им европейской мысли. Напомню недавнюю работу А.Л. Зорина, демонстрирующего идейную ориентацию С. С. Уварова при разработке им знаменитой триады «официальной народности» на Шлегеля – именно, на его стремление придать фактору «народности» консервативный смысл. Широкую известность получила разработка Б. Гройса, связывающего генезис славянофильства с кризисом европейского Просвещения и развитием романтического шеллингианско-гегелевского «историзма». По Гройсу, претендуя на интеллектуальный «конец истории», выстраиваемый в единую перспективу эволюции Мирового Духа, романтический историзм неизбежно ставил России задачу «быть культурно оригинальной уже в постистории, когда оригинальность стала для нее недостижимой». Согласно Гройсу, славянофилы, подобно Шопенгауэру, Кьеркегору, Марксу, искали выход из ситуации «конца истории», апеллируя ко внелогической стихии жизни, по ту сторону исторической саморефлексии. Оригинальность славянофилов Гройс полагает в следующем: «Для западных авторов дискурс о бессознательном так или иначе является подрывным или даже революционным относительно существующего порядка, базирующегося на унаследованных идеалах истины, добра и красоты». «Для русских мыслителей их собственная страна оказалась носительницей Иного, и поскольку эта страна уже с самого начала находилась географически вне Запада, славянофилам не надо было разрушать европейский порядок, чтобы расчистить место для своей собственной жизни – они уже изначально находились вне Европы». Для них «русская бессознательная, внеисторичная жизнь изначально несет в себе гарантию как раз той идеальной цельности, которую … хочет, но которой не может достичь Запад» с его разрушительной рациональностью. «Они хотели соединиться с Европой, включить ее в собственную жизнь и тем стабилизировать ее распадающуюся культуру» [Гройс 1992, 53, 56].