Лев Тихомиров - Начала и концы: либералы и террористы
Я не из тех, которые ценят религию по ее пользе государственной и вообще по социальному значению. Но такой первостепенный фактор, как религия, не может не иметь, между прочим, и огромного социального значения. Вытравление из нас понятия о Боге, о вечных целях жизни, об эпизодичности собственно земной жизни нашей оставляло в душе огромную пустоту, повелительно требовавшую наполнения, тем более что, при всей изуродованности, мы все-таки были русские. Потребность сознания своей связи с некоторою вечною жизнью, развивающею какой-то бессмертный идеал правды, непременно должна была быть удовлетворена. И вот, в виде суррогата, является вера в человечество, в социальные формы, в социальный прогресс и будущий земной рай материализма. Это была вера, а не убеждение, вера, хотя и перенесенная в область сравнительно ничтожную, недостойную, вера, приниженная до нашего умственного состояния. Мы относились к общественным формам не как к делу житейскому, а как к религиозному; мы прилагали к ним те стремления, которые подсказывались духовной природой нашей, стремления ко всечеловеческому и свободному. Перенося религию в материальную область политики, мы не хотели в ней признавать никаких законов материального мира, никаких пут органического, а стало быть, и национального развития, никаких неизбежных стеснений общественных форм и в результате неизбежно становились отрицателями и революционерами.
В. Соловьев упрекал Данилевского, будто бы его национализм и учение об исторических типах противны христианскому чувству. Напротив, Данилевский, именно как глубокий христианин, не мог впасть в ошибку, неизбежную для социологов-нехристиан или полухристиан. Он ясно чувствовал, что в жизни нашей есть от мира сего и что — не от мира сего. Для него абсолютное, вечное и свободное не исчезало в человеке при мысли о необходимости и условности его земного существования в мире материальном, биологическом и социальном, где есть и раса, и национальность, и их роковое органическое развитие. А потому Данилевский и мог думать о необходимых, несвободных законах социологии и подчинении им человека совершенно объективно, не тревожимый в своем анализе лишними вторжениями из области чисто духовной.
Один очень умный анархист прекрасно характеризовал мне разницу своих воззрений от воззрений христианских. В мире, говорил он, назревает новая религия. Наши ученые воображают, будто они работают на разум. Точно так же древние ученые не знали, что расчищают только почву для новой религии. Христианство разбивает человека на две половины — на дух и тело. Наука показывает, что человек един и целостен. Христианство унижает тело, заставляет бороться с плотью. Мы реабилитируем тело. Дух — это оно и есть. Тело свято, в нем нет дурных побуждений. Подчинитесь ему, а не боритесь, дайте свободно проявляться всем его стремлениям, и они сольются в братской гармонии желаний всего человечества.
Гони природу в дверь — она влетит в окно. Забыли Бога — и создали себе кумира из своей плоти!
Вот, собственно, почему я несколько раз подчеркиваю антихристианство нашего нового миросозерцания. Оно создало в нас новую религию. Это до такой степени верно, что одна веточка движения 70-х годов даже прямо создала секту — так называемое тогда «Бого-человечество». Видным деятелем ее вместе с когда-то известным Маликовым был и Чайковский, тот самый, которого кружок поставил вожаком чуть ли не во все фракции революции последующих годов. Правда, богочеловечество поставило своим принципом непротивление злу и тем резко отклонялось от насильственных революционеров. Но это — различие, имеющее значение только для полиции и прокуратуры, а не для того, кто рассматривает вопрос с точки зрения христианской культуры и русского национального типа. Обожествление человека, перенесение религии в область социальную было, в той или иной форме, совершенно неизбежно по вытравлении из нас христианской концепции мира. А раз перенеся абсолютное религиозное начало в область социальную, мы должны были отрицательно отнестись ко всему условному, то есть ко всему историческому, национальному, ко всему, что составляет действительный социальный мир.
Этот действительный мир заранее осуждался для нас на гибель в той или иной форме, теми или иными средствами, осуждался в тот момент, когда мы еще только теряли личного Бога Промыслителя, еще сами не зная последствий этой потери.
Часть 7
Явление, о котором я говорю, принадлежит не одной России и даже, может быть, зародилось не в ней. Но несмотря на всю денационализацию нашего образованного слоя, он все-таки кое-что сохранил из русских свойств, и, между прочим, эту характеристическую русскую религиозную жажду. Вместе с тем он изо всех образованных классов Европы отличается, без сомнения, самой плохой выработкой ума. Поэтому он дал в самых широких размерах явление социальной религиозности. Покойный граф Д. А. Толстой[6] очень метко сравнивал наших революционеров, «противящихся» или «непротивящихся», именно со средневековыми конвульсивными сектантами. Луи Блан,[7] размышляя о своей первой революции, тоже чуял какое-то сходство, искал каких-то корней ее в сектантстве средних веков, хотя вопрос так и остался для него темным. На самом деле тут нет надобности в какой-либо генетической связи, и наша история образованного класса прекрасно это доказывает.
Перенесение религиозных понятий в область материальных социальных отношений приводит к революции вечной, бесконечной, потому что всякое общество, как бы его ни переделывать, будет столь же мало представлять абсолютное начало, как и общества современные или прошлых веков. Потому-то передовые революционеры Запада стали именно анархистами, и при этом достойно внимания, что именно русское общество, столь бедное умственными силами во всех других отношениях, дало Европе двух ее величайших теоретиков анархизма — Бакунина[8] и Кропоткина.[9] Наши идеалисты сороковых годов все более или менее анархисты, большею частью сами того не сознавая. Если бы Салтыков (Щедрин) умел сделать выводы из своего бесконечно отрицательного миросозерцания, он мог бы подать руку не Лаврову, не социал-демократам (они все для него слишком мало революционны), а только анархисту Кропоткину. Всякий сколько-нибудь наблюдавший европейские страны знает очень хорошо, что наши либеральные ходячие понятия о свободе по своей преувеличенности именно подходят к понятиям европейских анархистов, а не либералов.
Космополитизм нашего образованного класса должен был выродиться в нечто еще худшее. Анархист французский или немецкий ненавидит вообще современное общество, а не специально свое — немецкое или французское. Наш космополит, в сущности, даже не космополит, для его сердца не все страны одинаковы, а все приятнее, нежели отечество. Духовное отечество для него — Франция или Англия, вообще «Европа»; по отношению к ним он не космополит, а самый пристрастный патриот. В России же все так противно его идеалам, что и мысль о ней возбуждает в нем тоскливое чувство. Наш «передовой» образованный человек способен любить только «Россию будущего», где от русского не осталось и следа.
Особенно часто истинно враждебное чувство к Великороссии. Это натурально, потому что, в конце концов, только гением Великороссии создана Россия действительная. Не будь Великороссии, особенно Москвы, все наши окраинные русские области представляли бы ту же картину обезличенной раздробленности, как весь остальной славянский мир. Изо всех славянских племен одна великорусская раса обладает великими государственными инстинктами. Поэтому она возбуждала особенную ненависть в том, кому противно в обществе все историческое, органическое, не случайное, не произвольное, а необходимое. Потому и популярны у нас историки, как Костомаров,[10] потративший столько сил для развенчания всей патриотической святыни Великой России, уничтоживший Сусаниных, в своей истории Смутного времени до того ничего не понявший, что в конце концов объявил эту эпоху скорее принадлежащею к польской истории, нежели к русской.
К тому времени, когда мое поколение сдавалось на руки обществу, у нас уже была создана целая либеральная культура, отрицательные, по преимуществу антирусские стремления которой дошли в 60-х годах до апогея. Это было время, когда молодой блестящий подполковник Генерального штаба (Соколов,[11] впоследствии эмигрант) пред судом публично горделиво заявил: «Я нигилист и отщепенец». Военная молодежь шла в польские банды, чтоб убивать своих соотечественников для дела восстановления Польши, как будто выбирая девизом: «Где бунт — там отечество». Русская либеральная печать одобрила это безобразие, и М. Н. Катков, со всею страстью русского чувства выступивший против изменнического опьянения, с тех пор навсегда остался для либеральной души изменником и врагом.