Даниил Краминов - Сумерки в полдень
Он вернулся в купе, закрыл дверь и опустился на диван, покрытый холщовым чехлом. За окном длинные складские помещения — пакгаузы сменялись заборами, заборы — пустырями, заваленными мусором, а пустыри — огородами. Прогремев по мосту через Москву-реку, поезд помчался прямо на закат. На фоне яркого неба четко вырисовывались гребни крыш с низкими трубами, верхушки высоких деревьев и темная щетина дальнего леса. Дачные поселки, как бы летевшие навстречу поезду, погружались во тьму, тьма накапливалась в чаще садов и рощиц, тянувшихся вдоль дороги. Первые огоньки в окошках дач были ярки и коротки, как вспышки выстрелов.
Изредка с грохотом проносились встречные электрички. Щедро освещенные, переполненные людьми с охапками цветов, они мчались к Москве, заставляя Антона каждый раз мысленно возвращаться с ними к недавно покинутому вокзалу. Незримо он шел рядом с Катей, провожая ее домой. Они снова брели по улицам, которые хорошо знали, потому что ходили по ним и днем, и вечером, и ночью, направляясь к Арбату, а затем шли до переулка, где жили Дубравины, останавливались на углу под большими часами. Тут они назначали свидания. «Буду ждать тебя под часами», — говорил он Кате по телефону, и она соглашалась: «Хорошо, под часами». Сколько томительных минут провел он под этими часами, ожидая ее появления из глубины переулка! И прощались они тоже под часами. Изредка он провожал Катю домой и заходил к Дубравиным. Юлия Викторовна считала «неприличным», когда молодые люди избегают показываться на глаза родителям, и ему приходилось считаться с этим. Антон не стеснялся Георгия Матвеевича, но почти панически боялся Катиной мачехи. Критически осмотрев его, Юлия Викторовна всегда находила какой-нибудь изъян в его одежде и замечала с брезгливым упреком: «У вас опять узелок галстука на боку, Антон Васильич», или: «Вы, наверно, целыми неделями не меняете свои воротнички, Антон Васильич». Либо язвительно спрашивала: «А вы знаете, что такое утюг, Антон Васильич? Знаете? Ну слава богу!» И, вздыхая, советовала: «Заставляйте свою хозяйку пользоваться им хотя бы изредка. Не забывайте, что вы вращаетесь в интеллигентном обществе».
Сейчас даже мысленно он не посмел подойти вместе с Катей к ее дому, подняться по мраморной, местами выщербленной лестнице на второй этаж и остановиться у высокой, обитой коричневой кожей двери с белым эмалевым прямоугольником «Проф. Г. М. Дубравин». Перед его взором она все еще стояла распахнутой, как тогда, настежь, а в ней — разгневанный Георгий Матвеевич с театрально вытянутой рукой. «Вон!» — это обидное и оскорбительное слово теперь слышалось Антону в любом шуме. Вот и сейчас колеса вагона начали выстукивать: «Вон-вон-вон! Вон-вон-вон!»
Последняя электричка, промчавшаяся к Москве, будто унесла с собой робкие огни дачных поселков, и в черном стекле окна Антон не видел уже ничего, кроме отражения узкоплечего молодого человека с худым, длинноносым и высоколобым лицом под нависшим карнизом темных волос. Карзанов задернул занавеску и зажег настольную лампу с оранжевым абажурчиком — в купе сразу стало по-вечернему уютно. Теперь только четкий перестук колес да ритмичное подрагивание дивана напоминали о том, что поезд мчит своих пассажиров на запад со скоростью восемьдесят пять километров в час. Каждая минута отдаляла их от Москвы почти на полтора километра. Вместе с Москвой отдалялась, уходила в прошлое недавняя жизнь Антона с ее удивительно легкими заботами и удачами, с неяркими, но почти повседневными радостями, которым он — ни с того ни с сего — положил конец, чтобы отправиться навстречу влекущей и пугающей неизвестности.
Никакое расстояние, как, впрочем, и время, не могли помешать ему мысленно вернуться в прошлое, хотя это «возвращение» было так же бессильно изменить происшедшее, как остановить поезд или замедлить его движение. И все же, оставшись наконец наедине с собою, Антон попытался разобраться в своих поступках и действиях. Он мог взвесить все и найти ответ на вопрос, который в последнее время часто задавали ему и на который он отвечал сбивчиво и невразумительно. Почему он решился вдруг свернуть с прямой и, казалось, многообещающей жизненной дороги? Действительно, почему? Его уговаривали, но не принуждали, просили, но не неволили: решение целиком оставалось за ним. Что заставило молодого историка, которому прочили чуть ли не блестящую карьеру ученого, отказаться от научной работы и взяться за совершенно новое и, как был убежден Георгий Матвеевич, «противное его натуре» дело? Что это — опрометчивость? Торопливое решение незрелого ума? Или выражение вечного стремления человека к неведомому, тоски по новым краям и землям? И чего тут больше: трусливого бегства от кропотливого научного труда или склонности к активному действию? Не совпала ли мальчишеская жажда приключений с неверием молодого историка в свою способность сказать новое слово в науке?
Даже себе Антон не мог ответить на эти вопросы. Сейчас его волновало одно: окажется ли он пригодным для дела, за которое взялся? Ведь желания и возможности человека так часто не совпадают! Сумеет ли он сменить усидчивость и любознательность научного работника на кипучую, временами лихорадочную деятельность, требующую большого и постоянного умственного и физического напряжения — изо дня в день, из месяца в месяц? Хватит ли у него смелости и ума — главное ума! — встретиться с опасным противником и доказать, что недавнему деревенскому пареньку не страшны хитрость и ловкость отпрысков потомственной аристократии, в семьях которых служба в дипломатическом ведомстве, как фамильные поместья и драгоценности, передавалась по наследству и будущих дипломатов с детства приучали изящно подличать, искренне лицемерить, вдохновенно обманывать?
Антон тяжело вздохнул. Не слишком ли высоко воспарил вчерашний аспирант, ослепленный заносчивой мечтой? Может быть, действительно дело, которое поручалось ему, выше его сил и способностей? А разве может человек добиться успеха, не веря в свои силы?
Глава вторая
До сих пор Антон верил в свои силы, знал свое дело, которое было для него приятным и легким. Он помогал профессору Дубравину вести курс новой и новейшей истории Европы — занимался со студентами, проводил семинары, а в свободное время — его было много — копил и копил материалы о жизни Бенжамина Дизраэли, одного из самых колоритных деятелей прошлого века. Книга об этом нищем еврее-выкресте, начавшем свою карьеру с сочинительства скандальных романов, порочивших английскую аристократию, а закончившем свой жизненный путь любимым апостолом и главным слугой британской короны — премьер-министром, должна была, как выражался Георгий Матвеевич, «лечь первым солидным камнем в пьедестал научной славы молодого историка». Еще месяц назад Антон сидел в деревушке, поблизости от мест, которые проносились сейчас за окном, и писал, писал, писал…
Хотя деревушка находилась в шестидесяти километрах от Москвы, она была глухой и тихой. Шоссейные дороги — эти шумные артерии цивилизации — обходили ее стороной, ветка рельсовой одноколейки обрывалась у села Широкого, за лесом, и оттуда до Заборья — так называлась деревня — жители добирались либо пешком, через бор, либо окружным путем на подводе по ухабистой дороге. Дачники не отваживались на такие подвиги, и потому заросшая травой по самые окна улица Заборья была пустынна даже в разгар лета.
Антон сиял пристройку к крайней в деревне избе. Из единственного ее окошка было видно лишь небольшое квадратное поле да лес, окружавший его. Пусто, тихо, покойно. Благодатное место для уединенного труда! Хозяин — зычноголосый здоровяк Павел Федотович Гурьев, на деревне и стар и млад звали его Федотычем — и его маленькая, юркая, говорливая жена Агриппина ручались, что тут никаких помех москвичу не будет, и обещали сами не докучать разговорами и расспросами.
Правда, Агриппина скоро забыла об этом обещании. Она порывалась поговорить со своим жильцом, чтобы выведать, кто он, сколько ему лет, женат ли, а коли еще нет, то есть ли у него невеста. И чем упрямее отшучивался или отмалчивался Антон, тем назойливее становилось любопытство хозяйки. Щуря свои острые, хитрые глазки, Агриппина заглянула в одну книгу, в другую, в третью и, не сумев прочитать даже названий, удивленно подняла редкие, точно выщипанные, брови и вслух подивилась тому, как это москвич читает такие мудреные книги да еще выписывает что-то на квадратики крепкой, как картон, бумаги. Как-то раз, застав Антона раскладывающим эти квадратики на столе, Агриппина спросила:
— Гадаете?
Сложив на животе кисти рук со вздувшимися темными венами, она приготовилась ждать результатов гадания.
— Нет, не гадаю, — ответил он. — Так удобнее списывать…
Хозяйка понимающе улыбнулась: хочешь, мол, скрывать — скрывай, но меня не обманешь. Она шагнула к столу.