Александр Пятигорский - Размышляя о политике
Роковая неизбежность войны, война как судьба каждого из нас, пока мы живем в абсолютном государстве, — этот психологический фактор абсолютной войны может оказаться решающим в подготовке к войне: война возникает как монстр, порожденный страхом войны, и одновременно как метафора бессилия человека изменить положение вещей, им же самим созданное. В этом психологическом факторе удивительно ясным образом проявилось одно из основных противоречий к тому времени уже сильно постаревшей просвещенческой идеологии — противоречие между универсальной рациональностью как необходимым условием и атрибутом прогресса и вынужденным признанием иррациональности человеческой природы.
Второй психологический фактор абсолютной войны является психологическим только условно, то есть по его эффекту на психику субъекта усредненной политической рефлексии о войне. Этим фактором является идея, а скорее — миф, коллективной смерти. Конечно, сначала эта идея представляется нам как логически следующая из тотальности и массовости абсолютной войны. Вместе с тем, уже с конца XIX века она получает распространение как чисто идеологическая конструкция по-крайней мере в двух официальных политических идеологиях — французской и германской. Еще два три десятилетия, и она станет достоянием абсолютного государства в его тоталитарной версии, не говоря уже об абсолютной революции. Принципиально пассивная позиция индивида в отношении войны является прямым следствием почти универсального принятия людьми начала XX века идеи о неотвратимости войны. Отсюда — добровольный отказ индивида от своей смерти (раз все равно и так нам всем крышка). Здесь мы безусловно имеем дело с особой интеллектуальной аберрацией, нередко переходящей в массовый (в смысле, разъясненном нами выше) психоз. Коллективная смерть оказывается этически положительной, чуть ли не желанной. И тут престранный вывод, делающий эту аберрацию почти совершенной: индивидуально оставалось только выживать. Ряд замечательных послевоенных исследований — от Вилфреда Биона и Роберта Лифтона до Грегори Бейтсона — говорят скорее о выживании человека, а не индивида. Очевидно, что первопричиной всех такого рода аберраций был неотрефлексированный опыт массовой гибели солдат в Первой мировой, опыт, уродливое переосмысление которого сыграло фатальную роль в уничтожении мирного населения во Второй мировой войне, так же как и в случаях геноцида с конца 1920-х до конца 1970-х годов. Но главный эпистемологический эффект распространения идеи коллективной смерти заключался в том, что сама смерть, как феномен, оказалась выпавшей из поля политической рефлексии человека начала и середины XX века. Из рефлексирующего сознания смерть была почти полностью вытеснена в «чистую психологию» убиваемых и убивающих.
Теперь позволим себе краткий феноменологический разбор как в ретроспективе абсолютной войны, так и в перспективе уже начавшихся радикальных изменений самих понятий войны и смерти в конце XX и начале XXI века. Здесь чрезвычайно важными будут три следующих обстоятельства.
Первое обстоятельство. В абсолютной войне убивающий и убиваемый полностью взаимозаменяемы. Один может стать другим в точке и в момент убийства. Отсюда следует их неразличение как «агентов войны», так сказать. Это неразличение дополняется и не различением одного убивающего или убиваемого от другого. И те и другие в контексте абсолютной войны — люди, а не личности. Это ясно видно в технической военной терминологии на примере таких выражений (тысячи раз повторяемых в советских сводках Великой Отечественной войны), как «уничтожение техники и живой силы противника».
Второе обстоятельство. В абсолютной войне обязательно обесчеловечивание человека, отождествившего себя с государством. Сначала он обезличивается, затем он обесчеловечивается, превращаясь в живой материал войны, но обезличивание совершается уже в силу одинаковости думанья о смерти убивающим и убиваемым. Вообще, любое думанье о смерти в общем порядке уже предполагает, что в этом месте и в этот момент личности нет. Но это — только одна сторона идеи коллективной смерти. Взаимозаменяемость убиваемого и убивающего отменяет смерть как факт и событие «моего», «твоего», «его» сознания и превращает ее в чисто внешний факт другого, чужого, ничьего сознания. Заметим в этой связи, что в шести самых массовых геноцидах XX века (армянский геноцид 1915 года, геноцид русских и украинских крестьян начала 1930-х, сталинские чистки второй половины 1930-х годов, уничтожение евреев нацистами, уничтожение Пол Потом населения Камбоджи и относительно недавний геноцид в Руанде) идея коллективной смерти отсутствовала только потому, что была невозможна взаимозаменяемость жертв и палачей. Любой геноцид обязательно предполагает «разделение смерти», исключающее перенос функции уничтожения со «своих» на «чужих». Вспомним, что в абсолютной войне, строго говоря, все — противники, что свои, что чужие.
Третье обстоятельство — это равность смерти всех пассивных и активных участников абсолютной войны и непринятие индивидуальных различий в восприятии ими смерти. Ведь «коллектив» коллективной смерти — это все мы, объединенные отождествлением, пусть сколь угодно фиктивным, с нашим абсолютным государством, участвующим в абсолютной войне.
В ретроспективе абсолютной войны, понимаемой как особый тип нашего думанья о войне, максимально проявившийся в прошедшем XX веке, мы обнаруживаем смену этого типа думанья, условно названную нами проблематизацией. Исторически эта смена связана с двумя мировыми событиями — созданием атомной (а затем и водородной) бомбы и Нюрнбергским процессом. Именно от этих, на первый взгляд друг с другом не связанных событий, берет свое начало деабсолютизация абсолютной войны. Оговариваем, что эти события не только радикально изменили политическую рефлексию о войне, но сами явились результатом уже измененной в ходе Второй мировой войны политической рефлексии своих создателей. В самом деле, ведь если Сталин, Рузвельт, Черчилль и Гитлер были людьми прежнего типа рефлексии, в котором еще господствовала идея абсолютной войны, то Гарри Трумэн, Эдвард Теллер, Игорь Курчатов и Андрей Сахаров такими людьми не были, ибо прекрасно понимали, что прежней «доброй» «старой» войне не будет места в современном мире. Война будет другой. Какой другой, пока неясно. Аналогичным образом организаторы Нюрнбергского процесса замышляли и начинали его, исходя из традиционных представлений об абсолютной войне как нормальной функции абсолютного государства. Просто нацисты вели эту войну с ненормальной жестокостью и намеренно уничтожили миллионов десять людей, не принимавших участия в военных действиях (так называемое «мирное население»). Но уже до начала процесса в мышлении нескольких его организаторов и даже главных судей стала усиливаться тенденция рассмотрения войны, самой по себе, как зла, будь она хоть сто раз объяснима политическими, экономическими и какими угодно другими резонами. Развязывание войны превратилось в уголовное преступление (за которое был осужден и повешен в 1946 году фельдмаршал Вильгельм Кейтель). Здесь, как и в ситуации с атомной и водородной бомбой, произошел «эпистемологический сдвиг». Хорошо, моральных войн не бывает, даже если какая-то война, названная по случаю «оборонительной», «национально-освободительной» или, на пределе марксистского жульничества, «справедливой», получает менее низкую, компромиссную этическую оценку. Но войны же все-таки есть? Тогда появляется мысль о какой-то «другой», неабсолютной войне, которая уже имеет место в политической действительности, даже если она еще не отрефлексирована. Эта полумифическая другая война должна была войти в политическую рефлексию в силу того, что абсолютная война безвозвратно утеряла свой этический статус, тем более что шансы возникновения новых военногосударственных идеологий оказались к концу 1940-х годов сведенными чуть ли не к нулю. Здесь, конечно, сыграла свою роль и появившаяся еще в середине 1940х вульгарная идеологическая конструкция: «эта война — последняя, больше таких, да и никаких других войн не будет, главное — выиграть эту». Использование атомного и термоядерного оружия стало постоянным фокусом политической рефлексии о войне. Абсолютная война оказалась лишенной своей онтологической основы и стала в своих основных чертах не только проблематизированной, но и полностью фальсифицированной. Ведь никакая атомная война не может ограничиться в своих эффектах двумя государствами или группами государств, она по необходимости является войной универсальной. Последнее обстоятельство не только отменяет государственность, народность, тотальность и массовость абсолютной войны, но превращает войну вообще в неясный и сложный феномен, чрезвычайно трудный для усредненной политической рефлексии. Посмотрите, оставив в стороне примитивные квази-идеологические конструкции (типа: «атомная война поставила человечество на край гибели, полного уничтожения, а поскольку любая может превратиться в атомную, необходимо совсем отказаться от войны»; как клаузевицкого «продолжения политики», могли бы мы ехидно добавить), мы оказываемся, в нашей рефлексии о войне, в весьма сложной ситуации. Еще вчера казавшийся простым и самоотождествленным объект политической рефлексии сегодня безнадежно расщепился. Приводимые нами выше примеры истерических европейских реакций, типичных для восприятия абсолютной войны начала и середины XX века (таких как «это еще не война», «а вот это — уже война»), сегодня видятся как политический абсурд или как чистая идеология, что одно и то же. Временной аспект войны («еще не война», «уже война», «если завтра война», словом, когда война) оказывается сегодня полностью вытесненным ее пространственным аспектом («где война?», «где там еще война, в Ираке, Косове, Чечне, Афганистане?»). Итак, война будет либо глобальной, и все мы в глобально организованном порядке пойдем ко всем чертям, либо локальной. Но она уже не вернется к своему первоисточнику, абсолютному государству. Далее, доселе единый и неделимый субъект войны, одно государство, расщепляется на несколько подсубъектов или становится частью надсубъекта или группы государств, «временно воюющих в данной части мира». Сейчас нетрудно вообразить и какую-то сверхгосударственную или межгосударственную организацию, ведущую локальную войну, в принципе, в любой точке планеты. И наконец, государственная концепция войны не устарела. Ее просто нет. Как, следовательно, нет и стратегии, не могущей быть ничем иным, как выводом из такой концепции. Стратегический план придумывается по случаю, для данного момента и возможного поворота событий в данном месте.