Борис Кагарлицкий - Сборник статей и интервью 1995-2000гг.
Х. Ж.: Лавочник действительно не эстетичен! А есть ли социологическое объяснение этому эстетическому феномену?
Б. К.: Культура по своей сути всегда была внерыночна. Более того, чисто исторически - она дорыночна. Первые проявления эстетического появились раньше, чем первые проявления экономического, в его буржуазном понимании. Экономическое же в его буржуазном понимании начинается там, где начинается обмен. Более того, эстетизация обмена не нужна самому обмену: это ничего не прибавляет для его успеха. В отличие, например, от власти, успеху которой эстетизация неизменно способствовала. То же относится и к войне - нужны бодрящие марши, пышные плюмажи, яркие мундиры. Даже банальный камуфляж может приобрести эстетико-символическую функцию. Наконец, ни одно общество не может жить по чисто рыночным законам. Есть же некоторые отношения между людьми, которые не вписываются в логику обмена. Ну, не можем же мы, воспитывая детей, уже заранее начислять сумму, на которую они должны нам помогать, когда мы состаримся. Если все подчинить абсолютной логике обмена - это катастрофа. Как прекрасно описал Гоббс: итогом английской революции было открытие, что чисто буржуазное общество - это крах, война всех против всех. А потому необходимо создавать систему противовесов, среди которых крайне важным, наряду с образованием, является культура. Любое буржуазное общество заинтересовано в культуре именно как в антибуржуазной компоненте, как в неком стабилизаторе. Кстати, без этого непонятен такой художественный и социальный феномен, как искусство авангарда: оно все время порождает объекты, которые не вписываются в рыночный обмен и которые общество абсорбирует лишь со временем. При этом в той мере, в какой культурные институты начинают жить по своим законам, - я описываю историю становления западной интеллигенции, - они начинают порождать в интеллектуальном сообществе собственную этику, которая вступает в резонанс с радикальными идеями, т. е. культура начинает выступать как стабилизатор и как дестабилизатор одновременно. И тогда уже у системы появляется проблема, как удерживать антибуржуазную, в принципе, культуру в рамках приемлемых и не разрушительных.
Итак, если вернуться теперь к предмету нашего разговора - к постсоветскому интеллектуалу, слагающему оды деньгам, то вопрос состоит даже не в том, что он почти наверняка напишет плохие стихи, а в том, что он таким образом перестанет выполнять роль стабилизирующего контрапункта рыночной экономики, которая ему этой рыночной экономикой предписана.
Х. Ж.: Почему же при создании русского капитализма система сама не попыталась навести порядок? Как это сделала английская буржуазия!
Б. К.: А произошло это потому, что у России настоящей буржуазии тоже нет. Русская буржуазия настолько деклассирована, являя собой, в сущности, обуржуазившуюся номенклатуру, что свои буржуазные интересы она осознать и сформулировать не может. Ведь если бы она была более органична, то она бы первой подняла крик по поводу этих рыночных эксцессов интеллигенции. Ведь эти рыночные эксцессы интеллигенции, которые принимают формы сверхбуржуазности, на самом деле являют собой проявление люмпен-буржуазности.
Но, с другой стороны, эта парадоксальная фигура нового русского интеллектуала, готового служить деньгам, появляется и потому, что интеллигенция России вообще уже не нужна. Хочу оговориться: речь не идет о желании хорошо зарабатывать или о любви к деньгам - это вполне естественные человеческие желания и страсти. А речь идет о служении деньгам: он любит деньги как некую сверхценность. Вот тут у нашего интеллектуала и возникают проблемы: как эту сверхидею реализовать: ведь выясняется, что он не может достичь своих целей как интеллектуал. А потому, как один из вариантов решения этой проблемы, он превращает себя из интеллектуала в «медиа-технолога». Единственная сфера, где интеллектуальные способности могут быть реализованы и помножены на буржуазность, - это сфера пропаганды, а на современном языке она и называется «медиа-технология». По мере того как происходит смещение интеллигенции в этом направлении, происходит и смещение всего культурного пространства в сторону медиа. Однако медиа - это не культура, а технолог - это антипод интеллигента. Медиа-технолог должен существовать в некоем медиа-пространстве, в котором он должен насаждать идеи, заказанные ему его спонсором или заказчиком. Но единое медиа-пространство не может существовать без единого культурного пространства. В той мере, в которой медиа-технолог захватывает культурное пространство и заменяет его миром media, он разрушает и свое собственное пространство. Это такой социокультурный паразит. Он как бы пожирает собственную культурную среду, в которой он только и может существовать. То единое культурное пространство, которое существовало в советское время, где - как мы уже говорили - и профессор и сельский учитель в один день открывали свежий номер «Нового мира», - этого единого пространства уже не существует. Оно распалось на частички, которые медиа-технологи пытаются реконструировать, собирая фокус-группы, и о которых имеют самое фантасмагорическое представление, так как реконструировать их практически невозможно. В этой связи я хочу обратить внимание на такой в высшей степени симптоматичный феномен, как ностальгия: ведь это есть не что иное, как стихийное стремление выстроить новый единый культурный контекст. Прошлое - это единственное, что связывает между собой эти частички. А потому ностальгия - это очень позитивный процесс.
Х. Ж.: Значит ли все то, что было сказано об актуальной ситуации, что процесс перепроизводства интеллигенции прекратился с концом советской модернизации?
Б. К.: Ситуация сегодня для России очень своеобразна и уникальна. С одной стороны, ситуация очень похожа на описанные выше феномены перепроизводства интеллигенции, а с другой - полностью ей противоположна. Я имею в виду то, что если раньше - как в советский, так и в досоветский периоды - этот феномен был связан с невероятным разгоном государства в его модернизационном рывке, то сейчас мы наблюдаем аналогичный феномен, но он возникает на фоне модернизационного отката. Поэтому и совершенно иное самочувствие у интеллигенции: если ранее она чувствовала, что идет «впереди прогресса» и считала, что всех надо подтянуть до своего уровня, то сейчас она находится в арьергарде регресса. Сейчас мы имеем дело с ситуацией, когда для сложившегося в России периферийного капитализма эта страна слишком развитая, слишком культурная и образованная. Если позволить себе элементарную метафору, то ситуация с нашей страной такова: нас загрузили в 1989 году в самолет и сказали, что мы летим в Париж, приземлились же мы в Буркина-Фасо и давно уже стоим на аэродроме. Однако нам боятся в этом признаться, а потому постоянно говорят, что мы еще находимся в воздухе. Отсюда и постоянная риторика о продолжении реформ. Как в анекдоте брежневской поры о поезде с задернутыми занавесками («как будто едем»). Только тогда речь шла о том, что руководство боялось признаться в своей неспособности на реформы, а сейчас - о страхе признаться в том, что эти реформы уже состоялись. Ведь к 1994 году все реформы у нас завершились, и мы имеем дело с их результатом.
Х. Ж.: Но что дает основание считать, что мы имеем дело с продолжающимся феноменом перепроизводства интеллигенции?
Б. К.: Дело в том, что у культурных структур есть своя логика инерции. Вопреки тому, что мы находимся в Буркина-Фасо, Катманду или в каким-либо другом веселом месте, культурные системы продолжают воспроизводить логику прогресса. Пример: сейчас в России количество студентов на душу населения выше, чем в советское время. 250 студентов на 10 тысяч населения! Конечно, это связано также и с тем, что возникло много новых и не всегда апробированных учебных заведений, и с тем, что общее качество образования в целом упало, но упало оно не настолько, насколько оно должно было бы упасть в ситуации, когда спроса на этих людей в обществе уже нет. Стране они не нужны, а система продолжает работать! И подобная ситуация обладает колоссальной подрывной силой. Ведь эта масса образованных людей стоит перед альтернативой. Либо они должны окончательно смириться с тем, что образование им не нужно и морально девальвировать его значимость, либо они должны попытаться - а речь ведь идет о людях молодых и, следовательно, с завышенной самооценкой - переделать общество так, чтобы оно начало испытывать в них потребность.
Х. Ж.: То есть новый 1968 год?!
Б. К.: Да. Ведь накапливается колоссальный подрывной потенциал, хоть это новое поколение и формируется как деполитизированное. Значит ли все вышесказанное, что интеллигенции больше нет? Да, на данный момент можно это констатировать. Но сие не значит, что она не может возродиться. И тому есть прецеденты. Ведь в советский период - после гражданской войны и сталинских чисток - свидетельство о смерти русской интеллигенции можно было выдавать с большими основаниями. Однако потом возникла советская интеллигенция. И если она действительно вернется, то интеллигенция, по-видимому, будет похожа на то, что Грамши называл «органической интеллигенцией»: для него это был совершенно абстрактный конструкт, но в России он может реализоваться. Подтверждением тому являются три обстоятельства, два из которых я уже описал выше - это, во-первых, стихийное формирование нового единого культурного контекста и, во-вторых, переизбыток образованных людей, которые могут почувствовать себя интеллигентами. Наконец, есть и третье обстоятельство: широкие слои образованного класса вдавливаются ныне в социальные страты, ему традиционно не свойственные и чуждые, - от среднего бизнеса до «челноков», что способствует формированию совершенно новых субкультур, которые и могут стать основой формирования органического интеллектуала.