Михаил Никонов-Смородин - Красная каторга: записки соловчанина
Только две ночи в неделю мы спали по шести часов и почитали это за счастье.
Здесь я впервые на собственной шкуре испытал и окончательно понял смыл слов «интернационала»: «кто был ничем, тот станет всем». Вот именно теперь это «бывшее ничем» стало хозяином здешней жизни и явило свой настоящий лик.
2. ПЕРВЫЕ ШАГИ
Вскоре по прибытии на Соловки нас перевели из камеры в Преображенском соборе в «пятый взвод». Он помещался в стариннейшей церкве Четырех Святителей Соловецких к югу от собора. В собор мы теперь ходили только на поверку и на развод.
Наше новое местожительство — двухсветная церковь. На уровне крыш, прилегавших к ней зданий, настлали в ней потолок и, таким образом, устроили второй этаж. В него-то нас и поместили. Вместо нар были поставлены топчаны. Со всех четырех стен смотрели на нас изображения (во весь рост) святых соловецких угодников: Зосимы, Савватия, Германа и Елеазара. Входить в наше необыкновенное помещение надо было подымаясь по лестнице, а потом через темный чердак. Выход же был как раз насупротив исторических могил: последнего кошевого атамана Запорожской Сечи Калнышевского, Авраамия Палицына и Кудеяра. [5]
На новом месте мы все воспрянули духом. Теперь мы спали почти каждую ночь и, значит, могли немного передохнуть от непосильного труда. А спустя некоторое время, большинству из нас, удалось обзавестись «сведением», то есть отдельным документом на работу в одиночном порядке, а это в соловецких условиях почти то же, что на воде беспаспортному получить паспорт. Я по «сведению» уходил в «сельхоз», то есть на сельскохозяйственную ферму, на сенокос, на огородные, полевые работы.
Утро. Поверка кончена. Развод.
Ротный писарь, держа в руках большую пачку «сведений», выкликает фамилии и раздает рабочие листки вызываемым из строя. Ротный Чернявский курит папиросу, исподлобья поглядывая на роту. В строю перешептывание, мало по малу переходящее в гудение.
— Разговоры! — рявкает Чернявский. — Стоять смирно! Гудение смолкает, как по мановению волшебного жезла.
Слышен только четкий голос писаря:
— Смородин.
— Семен Васильич, — отвечаю; выходя из строя за «сведением».
Вот она, в моих руках, магическая бумажка. Прохожу вдоль всего строя, мимо громадной толпы, ждущей отвода на принудительные работы под командой, — спешу догнать таких же, как я, счастливцев-одиночек, идущих «за Кремль». Сзади голос писаря продолжает:
— Веткин.
— Константин Петрович, — отвечает приятный тенор.
— Матушкин.
— Петр Тарасыч, — звучит твердый и ясный баритон.
Это мои компаньоны по работе в «сельхозе» — оба правдиста, встреченные мною в Бутырках. Мы в новой камере облюбовали себе уголок, угнездились втроем. Останавливаюсь, поджидаю их, прячась от глаз Чернявского, и — втроем — спускаемся на южную сторону собора. Огибая его фасад идем по вымощенному камнем двору мимо чахлого монастырского садика с черемухой и рябиной. Шаги наши отдаются где-то в глухих монастырских сводах. Тишина, нарушаемая только резкими криками соловецких чаек. Их воспрещено пугать под страхом сурового наказания, и они живут в Кремле все лето, как в былое время, при монахах.
Мы спешим поскорее выбраться из Кремля, — к Северным воротам. «Сведения» у каждого в правой руке, развернуты на должном месте. Вот и ворота. Встаем в непрерывно изливающуюся из Кремля струю людей, показываем пропуски. Из-под сумрачного свода ворот сразу попадаем на солнце. Глаз с удовольствием останавливается на блестящей глади Святого озера. Я залюбовался и даже приостановился, хотя это и запрещено. Продолжаем идти тихими шагами, не оглядываясь, — пользуемся возможностью говорить без опаски.
Впрочем, вот здесь можно остановиться на законном основании — у списка прибывших посылок. Прилежно вычитываем список, но не находим своих фамилий. Рядом со списком приклеена роковая «желтая бумажка»- оповещение о растреле трех бандитов, бежавших было вглубь острова, и морского офицера Рисова.
— Мы все таки хоть надежду имеем получить посылку и письма, — говорю я — вот имяславцы, наши спутники, те уже ничего со стороны и ждать не могут, не имея имен.
— Это настоящие люди, — задумчиво сказал Матушкин, — знают на что и против кого идут. Открыто клеймят коммунистов антихристовыми рабами и Божьими врагами и — на смерть, так не смерть.
Нас догнал «дальневосточник» Кабукин — тоже из «сельхоза». Спрашиваю.
— Вас что-то не видно на сенокосе. В другом месте втыкаете [6]?
Кабукин самодовольно улыбнулся.
— Мне повезло. Блат заимел. Случайно старший бухгалтер УСЛОН'а оказался однополчанином. Устроил меня счетоводом в сельхоз. Обещают перевести из Кремля в сводную роту.
— Ого! Вот так повезло! Поздравляем. Не забудьте в счастьи и о нас, скромных косарях соловецких лугов.
В полдень в сельхозе давалось полчаса на обед, а затем надо было «втыкать» до позднего вечера. Но обстановка здесь была совсем иная, чем на торфе или кирпичном заводе: не сравнить. Десятники только наблюдали за нами, но не орали.
Возвращались мы в свой пятый взвод, конечно, измученными. Противна была грязная, вонючая тринадцатая рота. Но все же, хоть свои топчаны вместо общих нар и угол, где можно поговорить вполголоса.
Спрашиваю Матушкина.
— Как сегодня работа пришлась — вдоль или поперек?
Он улыбается своей тихой, едва заметной улыбкой.
— Ничего. Каждый бы день такая. Веткин принес чайник кипятку. Принялись за чаепитие.
— Интересного человека встретил я сегодня, — рассказывает Матушкин, — не понять кто он такой: то ли чекист, то ли совсем напротив. Подходит это к нам какой-то незнакомый, рослый такой. Поздоровался — и в разговор. Расспрашивает кто, да откуда, да по какому делу. Потом махнул рукой. Здесь, говорит, все дела одинаковы. Вот только говорит — тяжело в этой комедии участвовать в качестве рабочего. Барина то, говорит, играть очень легко, а вот рабочего трудновато. Потом ни с того ни с сего начал рассказывать, что лагерные порядки эти скоро кончатся, что в правительстве ожидаются большие перемены. Якобы Рыкова по шапке вместе с целою компанией «творцов новой жизни». Якобы лагеря из ГПУ перейдут в народный комиссариат юстиции. И еще много сногсшибательного рассказал этот дядя. Потом я узнал стороной, что фамилия его Кожевников. Он племянник Калинина и командовал одним из фронтов, да проштрафился. И, должно быть, здорово, потому что пришит крепко — десять лет имеет.
— Действительно крепко, — смеется Веткин, — то-то у него мозги стали проясняться. По человечески заговорил.
3. СОЛОВЕЦКИЕ БУДНИ
Карантинный срок истек и каждый стремился всеми способами перебраться на постоянную работу подальше от Чернявского и его тринадцатой роты. Собственно нас должны бы были перевести всех в двенадцатую рабочую роту, но там не было места и мы продолжали наше житье в сверхкомплектном «пятом взводе».
Здесь впервые нам пришлось столкнуться с главным неписанным соловецким законом — законом блата. Нигде нет такой поразительной разницы между человеком одиноким, предоставленным самому себе и всяким лагерным ветрам и бурям, и человеком, имеющим покровительство (блат) хотя бы у самого маленького начальства. Попавший на дно лагерной жизни буквально раздавливался человеконенавистническок системой. Всякий маленький начальник мог стереть его в порошок: только стоит ему сказать стрелку-охраннику пару слов — и любой из серой толпы мог быть убит, отправлен на Секирную или посажен «на жердочку». Но достаточно заручиться покровительством (блатом) даже у самого маленького начальника, как жизнь обладателя такого блата сразу менялась как по мановению волшебного жезла. Иметь блат у начальства — значит получить возможность благоденствовать даже и в лагере. Ни способности к работе, ни таланты, но блат двигал людей по лагерной иерархической лестнице. Но горе потерявшему блат. Он с самых верхов летел на самое дно. Если же пользующийся высоким блатом знал еще кое-какие секреты лагерной верхушки, его ждал «тихий расстрел» где-нибудь на работе в лесу.
Слово «блат» в лагерях в большом ходу. Выражения «получить по блату», «устроиться по блату», и глагол «блатовать» (добывать блат) можно услышать всюду, начиная с лагерного олимпа. Мы пока блатом не обзавелись, а потому продолжали «втыкать» на общих работах.
Я, Матушкин и Веткин работали в сельхозе то на сенокосе в качестве косарей, то на огородах в качестве полольщиков, совместно с женщинами. Работа по сравнению с торфом и кирпичным была легкая. Роль десятника исполнял толстовец Александр Иванович Демин, впоследствии наш общий друг. Дело свое он, конечно, вел добросовестно, но ругаться не умел. Иногда женщины над ним подшучивали, особенно, если у почтенного толстовца начиналась дискуссия с одним из филонов [7].