Стивен Коен - «Вопрос вопросов»: почему не стало Советского Союза?
Гораздо менее очевидно, почему Верховный Совет РСФСР — этот российский парламент, всенародно избранный в 1990 г. гражданами Российской республики, несколькими месяцами позже проголосовавшими также за сохранение Союза — практически единодушно (188 голосов «за», 6 «против», 7 воздержавшихся) и без обсуждения (менее часа формальной дискуссии) ратифицировал Беловежские соглашения{189}. Ведь это был тот же самый парламент, который спустя всего два года не побоялся в открытую пойти против Ельцина, вплоть до вооружённого столкновения. Для некоторых российских демократов эта ратификация «навсегда останется несмываемым позором и виной российского парламента». А для Горбачёва, направившего тогда депутатам отчаянное обращение с мольбой о сохранении Союза, останутся необъяснимыми причины их внезапного «сумасшествия»{190}.
Самым необъяснимым выглядит поведение депутатов-коммунистов. Составлявшие внушительную фракцию в парламенте, в большинстве своём поддержавшую августовский путч именно ради «спасения Союза», они либо не глядя, автоматически «подмахнули» ельцинский документ о ликвидации Союза, либо просто не явились на то историческое заседание 12 декабря. (В зале наглядно пустовали места почти трети депутатского корпуса.) Частью коммунистов, без сомнения, двигала нелюбовь к Горбачёву. Один из них, перед тем как отдать свой голос, даже воскликнул: «Слава Богу, эпоха Горбачёва на этом закончилась»{191}. Кроме того, многие из них, подобно большинству избирателей, верили или надеялись, что, голосуя за новое Содружество, они голосуют за «обновление, возрождение Союза» — во всяком случае, так следовало из пояснений Ельцина на заседании, и некоторые обозреватели позже это подтвердили{192}.[73]
Но была и другая, более убедительная причина, заставившая депутатов-коммунистов, а возможно, и других сторонников Союза проголосовать за его отмену, — «боязнь репрессий». После августовского путча, за который КПСС подверглась грозным обвинениям и запрету, антикоммунизм стал политическим девизом нового ельцинского режима, провоцирующим новую «охоту на ведьм». Будучи «дезориентированы и подавлены», а также памятуя о репрессиях, совершённых их партией в прошлом, коммунисты опасались, что теперь пришёл их черед. И, подобно тому, как когда-то миллионы людей подчинились воле их предшественников, теперь они сами, под гнётом «страха, генетически захваченного из прежних эпох», склонились перед волей Ельцина{193}. Фактически беспрекословно, коммунистические депутаты проголосовали за ликвидацию государства, являвшегося воплощением их идей, истории и нынешних амбиций — и об этом им напомнят семь лет спустя, когда они, в составе уже другого парламента, попытаются объявить импичмент Ельцину за это «преступление».
Но даже эти факторы не объясняют в полной мере видимого безразличия, с которым другие, более влиятельные советские элиты, такие как верхушка бюрократической номенклатуры, восприняли ликвидацию Ельциным государства, породившего их и наградившего ни с чем не сравнимыми властью, статусом и привилегиями. Проще всего, пожалуй, объяснить молчание военной элиты — верхушки армии и КГБ. После неудачной попытки антигорбачёвского переворота, в которую они оказались втянуты тремя месяцами ранее, военные были деморализованы и опасались быть вовлечёнными в очередной конфликт между политическими лидерами. Кроме того, они давно разочаровались в Горбачёве и понимали, что теперь только Ельцин мог гарантировать им их зарплаты, чины и звания{194}.
Более сложным является вопрос о молчаливом согласии советской административно-хозяйственной элиты, которая, по мнению большинства обозревателей, «продолжала держать под неослабным контролем гигантскую государственную машину»{195}. И здесь мы вплотную подходим к последней версии конца Советского Союза, трактующей события следующим образом: на рубеже 1980-х и 1990-х гг. небольшой, но занимающий стратегически выгодную позицию сегмент номенклатуры был занят тем, что вовсю «приватизировал» огромные богатства СССР, «плохо лежавшие» в результате экономических реформ Горбачёва. Представители этого сегмента, по общим оценкам, «превращали власть в собственность», а значит, потенциально, в ещё большую власть. Следовательно, они были мало или вовсе не заинтересованы в защите государства, чьи активы они растаскивали.
В многочисленных российских и даже в значительно более редких западных исследованиях, представляющих эту версию распада СССР, можно встретить самые разные трактовки «номенклатурной приватизации». Одни видят в ней закономерный итог длительного исторического процесса борьбы советской номенклатуры за превращение в самостоятельный правящий класс, по праву владеющий гигантской госсобственностью, которой они всегда только управляли, но не могли ни извлекать из неё прибыль, ни передавать по наследству. Другие считают лихорадочную приватизацию спонтанной, незапланированной реакцией на утрату номенклатурой её доминирующих позиций в результате горбачёвских политических реформ и на изменение экономической ситуации в Восточной Европе — своего рода «выходным пособием», или, по-английски, «золотым парашютом» для прыжка в новую систему{196}. Для одних это был естественный (в советских условиях) путь возникновения российского капиталистического класса; для других — «преступное» разграбление страны{197}.
Но какими бы ни были корни и суть данного явления, оно имело исключительное значение. Когда в 1985 г. Горбачёв пришёл к власти, почти вся гигантская советская экономика была государственной, на 90 или более процентов контролируемой из центра, московскими министерствами и их общесоюзной номенклатурой. По мере того как, под воздействием прорыночных мер Горбачёва, происходила всё большая либерализация прав собственности, верхушка номенклатуры, особенно управленческая элита и все те, кто имел прямой доступ к государственным (и партийным) активам, стали искать пути — легальные, полулегальные или нелегальные — присвоения этой собственности, в той или иной форме{198}.
К 1991 г. процесс этот распространился вширь: за пределы Москвы, в провинцию и республики, — и вглубь: от отдельных конфискаций к приватизации нефтяных и прочих ископаемых ресурсов, крупных промышленных предприятий, банков, экспортно-импортных и торговых сетей, а также недвижимости. Характерно, что министры, как правило, приватизировали и коммерциализировали свои отрасли промышленности, руководители финансовых учреждений — свой капитал, директора заводов — свои предприятия, а партийные функционеры — огромные активы компартии{199}.[74] (Сегодня невозможно сказать, какое количество приватизационных сделок было совершено с участием «криминальных» элементов, вышедших из недр «теневой» экономики, или экономики «чёрного рынка».) И хотя официально приватизация была объявлена позже, при Ельцине, в постсоветские 1990-е гг., уже к концу 1991 г. «стихийные» захваты собственности, как их называли, поглотили значительные участки советской экономики стоимостью в миллиарды долларов и грозили вылиться в «подлинную вакханалию перераспределения»{200}.
Мощные политические амбиции были неотъемлемой частью номенклатурной «прихватизации», как не замедлили окрестить этот процесс, особенно среди руководства союзных республик. К концу 1980-х гг. республиканские лидеры, следуя примеру Горбачёва и памятуя о судьбе восточноевропейских товарищей, принялись перемещать центр тяжести своей власти со стремительно теряющей вес компартии в новые национальные парламенты и президентства. (Этническая природа советского федерализма и официальная политика поддержки национальных элит сделали такое, потенциально центробежное, смещение возможным){201}.
Советские элиты инстинктивно понимали — и отчасти, без сомнения, благодаря своему марксистскому образованию — что собственность есть лучший способ обеспечить власть без авторитета и ресурсов партийного аппарата. Но так как под непосредственным контролем республик находилось менее десяти процентов советской экономики, национальные лидеры начали требовать «суверенитета», то есть полного права распоряжаться теми активами Союза, которые располагались на их территории. К 1990 г. фактически все споры, возникавшие между союзным правительством Горбачёва и республиками, касались борьбы за «перераспределение собственности и власти»{202}, особенно когда речь заходила о новом союзном договоре.
Это новое явление было главной движущей силой многих националистических и сепаратистских движений, охвативших страну в 1990–91 гг. Эти движения часто называют «народными» и видят в них проявление «революции снизу», но на самом деле в большинстве из них бал правила элита, «номенклатурные националисты»{203}.[75] Ошибиться невозможно: это были те же самые бывшие партийные боссы, которые быстренько сменили имидж и поспешили объявить себя главными националистами в своих республиках: от Ельцина и Кравчука в России и Украине до коммунистических царьков центральноазиатских республик и Азербайджана, один из которых теперь утверждал, что, на самом деле, всегда был «тайным мусульманином» и «антикоммунистом»{204}.[76]