Д. Заславский - Г. В. Плеханов
Такой взгляд было трудно проповедывать в России, но Плеханов проповедывал его твердо и мужественно, не смущаясь ни нападками со стороны друзей, ни лобызаниями со стороны врагов. Его не щадили. В журнале «Летопись» анонимный писатель (так и не открывшийся миру) уподоблял Плеханова Смердякову, называл лакеем, рабом. Рабочие, читающие партийные издания, получали представление о Плеханове, как изменнике, чуть ли не продавшемся союзному империализму. Немногочисленные сторонники компрометировали Плеханова назойливым и крикливым патриотизмом.
Плеханов и сам не мало делал, чтобы ухудшить свое положение. Одно дело проповедывать национальный мир в Англии и Франции, где социалисты могли войти в состав коалиционных кабинетов; другое дело — в России, где иллюзии национального единства завяли так же быстро, как расцвели, где нарастала неизбежная революция. Незадолго перед февральскими событиями Плеханов уговаривал рабочих не устраивать забастовок и волнений. Царское правительство охотно пропускало в печать призывы такого рода. Они были практически бесполезны. Критика правительственного режима в то же время была невозможна. Это усиливало бестактность выступлений Плеханова.
Плеханов болезненно и страстно относился к войне. Он участвовал в ней идейно, остро переживал все неудачи и успехи. Поражение России было в его сознании катастрофой. Он видел в будущем торжество Германии, для него это было торжеством военщины во всей Европе, гибелью демократии, превращением России надолго в земледельческий Hinterland Германии, истреблением русского пролетариата. Как и у многих людей, все его страсти заострились на одном — на ненависти к военной Германии, на желании победы. Все остальное казалось неважным, второстепенным. «Победе до конца» должны были быть подчинены все интересы… и революция? Да, и революция. И социализм? Да, и социализм. Плеханов не боялся сказать это. Его уму, властному, прямолинейному, чужда была тенденция примирения войны с социализмом в компромиссной формуле.
10
2-го марта (ст. стиля) 1917 г. редакция «Современного Мира» телеграфировала Плеханову: «В этот исторический момент ваше присутствие необходимо». Плеханов находился тогда в Италии. Он был болен, обострился старый легочный процесс, от которого он страдал последние годы жизни. Предстояло долгое мучительное путешествие через Европу, пылавшую в военном пожаре, через море, кишевшее минами и подводными лодками.
Через тридцать семь лет невольного отсутствия Плеханов вступил 1 апреля на родную землю. Он не знал, как встретит его родина. Казалось, что его отношения с социалистическими русскими кругами в конец испорчены. И не могла не поразить его картина, которую он увидел: многотысячная толпа перед зданием вокзала, лес красных знамен, восторженные приветствия рабочих и солдатских депутаций, почетный караул рабочей милиции.
Чхеидзе, Церетелли и Скобелев приветствовали его от имени совета рабочих депутатов. Чхеидзе сказал: «Я приветствую вас, дорогой учитель, от имени совета рабочих депутатов… Ваше пророчество, что в России победит революция только как победа рабочего класса, подтвердилось. Мы надеемся и выражаем желание, чтобы вы заняли в нашей среде то первенствующее место, которое вам по праву принадлежит, и еще долго работали над осуществлением идеалов социализма».
Это был триумф. Приветственные крики звучали восторженно, искренне. Плеханову могло показаться, что действительно русский пролетариат и социалистическая интеллигенция признали его, оценили и готовы следовать за ним. Но это было не так. Петроград еще не успел остыть от восторга первых дней революции. Приемы и парады были любимым занятием. Каждый день кого-нибудь встречали, играли марсельезу и кричали ура. Чуть ли не на другой же день после приезда Плеханова Чхеидзе на том же Финляндском вокзале с таким же восторженным напряжением в голосе приветствовал Ленина, и народа было больше, и крики были еще громче.
Плеханов невольно принимал восторги за чистую монету. В первый же день он был на всероссийском совещании советов и произнес небольшую речь, в которой выразил преклонение свое пред русским пролетариатом. Он говорил о политической зрелости русской революционной демократии, об ее удивительной силе и выдержке. «Не в моих привычках говорить комплименты, — сказал Плеханов. — Все то, что я слышал и видел здесь, покорило и очаровало меня». Он сразу уловил основную ноту совещания советов: избегать острых вопросов, искать примирения между крайними флангами. В своей речи Плеханов старался острых вопросов о власти, о большевиках, о задачах войны не касаться. Поэтому первая его речь в свободной России политически бесцветна. Но он все же под конец остался верен себе, и в этом собрании, которое старалось всячески примирить интернационализм с оборончеством и ко всем вопросам подходило с известной формулой «постольку-поскольку», — заявил определенно: «Меня не раз называли социал-патриотом… Да, я любил свою страну. В этом нет ни малейшего сомнения. Я люблю свою страну и не нахожу нужным это скрывать…». И он закончил свою речь страстным призывом к борьбе за свободу и независимость России против «Гогенцоллернов».
Собрание ответило аплодисментами. Плеханов имел внешний успех. Со стороны, могло показаться, что Плеханов награжден за долгие годы изгнания, одиночества, утомительной тяжелой борьбы. Рабочий класс признал в нем учителя и вождя…
Вряд ли у Плеханова была такая иллюзия. Да если и была, не могла она продолжаться более одного дня. За торжественным приемом последовали революционные будни. Они показали, что если и не весь еще рабочий класс идет за Лениным, то уже почти ни один рабочий не идет за Плехановым. Ему искренне аплодировала только горсть социалистической интеллигенции. Буржуазия его поддерживала, — однако, не считала своим. Руководящие круги революционной демократии относились к нему со сдержанным уважением, но холодно и с опаской. Откровенный и прямой патриотизм Плеханова не мирился с осторожной, двусмысленной и уклончивой их политикой. Кружок «Единство», сплотившийся вокруг Плеханова, компрометировал своего вождя шумливой и бестактной рекламой. Исполнительный комитет совета рабочих депутатов не решился принять Плеханова в свой состав. После колебаний ему предложили совещательный голос; он разумеется отказался.
И вскоре же по приезде в свободную Россию, где «революционное движение победило как рабочее движение», Плеханов оказался почти так же одинок, как был одинок в эмиграции. Рабочий класс относился к нему, как к чужому; и он был чужой рабочему классу. Ни в политических партиях, ни в большой политической печати для него не было места. Он был бы незаметен в крохотном своем «Единстве», если бы не цитировала его буржуазная печать. Большевики называли его ренегатом и прислужником буржуазии; меньшевистская печать не смела за него заступиться. На съезде российской с.-д. партии (меньшевиков) возник было вопрос о приглашении Плеханова, но этот вопрос даже не обсуждали. Он был снят, как неуместный. Почти для всех социал-демократов Плеханов был уже за пределами социал демократии.
Впрочем, Плеханов все равно не мог бы принять активного участия в политической жизни. Перемена климата не прошла для него даром. Вскоре после приезда он заболел, переселился в Царское Село и только изредка навещал Петроград. Он продолжал писать политические статьи в «Единстве», полемизировал едко и остроумно с большевиками. Но его неторопливый, изысканный литературный язык не подходил к боевой газетной публицистике Он писал для интеллигенции, а не для рабочих; рабочие его и не читали. Имя Плеханова становилось им известным только из «Правды». Об его прошлых заслугах знали единицы. Масса привыкала верить, что Плеханов — это злейший враг рабочего класса, — вроде Милюкова или Гучкова. В оценке путей и судеб русской революции Плеханов не проявил особой проницательности и разделил со всей революционной демократией ее роковые ошибки. Идеи и речи Ленина казались ему просто «бредом». Он их вышучивал и доказывал, что они грешат по части верности Марксу, Чем больше обострялись противоречия первого периода революции, чем более грозный оборот принимали события, тем все менее заметной становилась роль Плеханова. Он уходил все глубже в свое уединение в Царском Селе и усиленно работал над «Историей русской общественной мысли». Литература становилась его убежищем от политики.
Он один еще только раз привлек к себе общее внимание и вспыхнул ярко, красиво, прежде чем совсем погаснуть. Это было на знаменитом государственном совещании в Москве — на этом эффектном политическом представлении, где разыграна была под управлением Керенского трагедия «революционной демократии». Буржуазия и социалистическая интеллигенция пытались найти там общий язык и вместо этого сводили взаимные счеты, — считая, однако, без хозяина: рабочие бойкотировали этот блестящий спектакль. Слово дано было представителям «старой гвардии», — ветеранам революции. Их устами должна была говорить политическая мудрость. Зал притих, когда на трибуну взошел Плеханов. Он был болен; усталость и старческая надломленность чувствовались перед тем в его фигуре. Но на трибуне он сразу изменился. Он говорил, как вождь. Изящество и властная сила была в его речи, в жестах, в красивой и благородной фигуре. Он говорил с достоинством, как подлинный представитель демократии. В его словах был пророческий тон, когда он предсказывал взаимное истребление схватившихся в борьбе сторон. Он как бы предвидел гражданскую войну и ее исход. И во имя рабочего класса он призывал к соглашению, к примирению, проповедывал социальный мир. В своем последнем слове, сказанном с величайшим подъемом и глубокой искренностью, Плеханов отрицал то, чему учил всю жизнь. В этом была его личная драма. Где, в каком из его произведений мог пролетариат русский найти те мысли, в которых теперь учитель публично исповедывался под конец своей жизни?