Леонид Ионин - Политкорректность: дивный новый мир
История говорит о разных способах решения этой проблемы по мере становления общественного мнения. Они сводятся (а) к попыткам эпистемологической квалификации знаний, допускаемых в сферу свободной циркуляции, (б) к попыткам их квалификации с точки зрения своеобразно понимаемой обыденной социологии знания и (в) к попыткам их морально-этической квалификации. К первому и второму способам относится введение разного рода цензов и ограничений (ценз оседлости, имущественный ценз, возрастной ценз, дискриминация по полу, гражданству, национальной или этнической принадлежности и т. д.), применяемых в отношении лиц, имеющих право на выражение своих знаний, то есть, скажем, имеющих право голоса в принятии важных решений на общегосударственном или локальном уровне. При этом практиковались своего рода повседневные антропология и социология знания, основанные на нерефлексирумых квазитеоретических предпосылках обыденной жизни. Так, долгое время считалось, что женщины по своей когнитивной и эмоциональной конституции не способны формировать истинное, обоснованное и разумное мнение, то есть, можно сказать, женщины являются эпистемологически ущербными существами – эпистемологическими инвалидами. Понадобились долгие десятилетия борьбы за всеобщность избирательного права, пока, наконец, женщины не были допущены к избирательным урнам. Такого же рода мнения выражались в отношении чернокожих. До сих пор нельзя считать полностью разрешенным вопрос о том, каков нижний возрастной предел когнитивной зрелости. Это относительно эпистемологической квалификации знаний. Также имели и имеют хождение множество теорий повседневной социологии знания, предполагающие, например, что верное (истинное) мнение об интересах общества или локальной общины могут иметь только те граждане, что прожили в данном государстве, городе или поселке не менее определенного количества лет (в случае ценза оседлости), или только те, что обладают недвижимым имуществом на данной территории (имущественный ценз), или только принадлежащие к «титульной» национальности. При этом предполагается, что мнения лиц, не принадлежащих к названным категориям, относительно интересов общества ложны – либо потому, что эти люди недостаточно интегрированы в социальную общность, либо потому, что они ориентированы на интересы другой общности.
Поясним, что такая квалификация мнений есть квалификация по критерию социологии знания, потому что в приведенных аргументах содержится предпосылка о воздействии социальных условий на содержание и на истинность знаний – то, что Карл Мангейм вслед за Карлом Марксом называл «привязанностью мышления к бытию» (Seinsgebudenheit des Denkens). В принципе классическая социология знания содержательно не очень далеко ушла от повседневных теорий. Маркс закрепил право на истинное знание интересов общества за одним социальным классом – пролетариатом; это имущественный ценз наоборот: истину знает тот, кому нечего терять, кроме своих цепей. Буржуа были объявлены эпистемологическими инвалидами вроде женщин, но не по психофизиологическому критерию, а по критерию, выведенному из социологии знания. То же самое у Мангейма; только здесь было «нечего терять» интеллигенции, которую он считал свободной от всякого рода корыстных интересов и потому именовал свободно парящей интеллигенцией. Но Мангейм не выдвигал требования о лишении всех, кроме интеллигенции, права голоса в административном порядке и за такую непоследовательность и нерешительность подвергался критике со стороны марксистов. Сами же они – не Маркс, а его последователи, советские марксисты, – сделали совершенно логичный правовой и организационно-политический вывод из марксовой социологии знания, лишив в 20-е годы права голоса всех представителей так называемых эксплуататорских классов. Кроме того, все годы советской власти эпистемологическими инвалидами считались все западные философы, социологи, историки и т. д., что прямо и открыто утверждалось в тысячах и миллионах официальных и неофициальных суждений как в пропаганде, так и в научной литературе. Они были даже не эпистемологическими инвалидами, но эпистемологическими уродами, ибо не просто страдали от отсутствия истины, но выдавали за истину уродливые порождения своего духа.
Попытки введения разного рода цензов и цензур всегда были попытками выработки системы самокоррекции общественного мнения, подобной той системе самокоррекции, которая имелась в академическом сообществе, бывшем его прообразом. Там это система критики знаний, результатом которой является то, что не все знания принимаются и признаются в качестве научных знаний, а только те, что обладают определенными характеристиками (о них говорилось выше). Цензы и цензуры – это критерии отбора тех знаний, которые принимаются и признаются в качестве общественного мнения. Постепенно в ходе становления массовой демократии всякие попытки создания системы критики (= системы самокоррекции) в рамках общественного мнения были отброшены и утвердилась идея, согласно которой в этой сфере допустимы все мнения. Один человек – один голос независимо от того, что этот голос произносит.
Наука – жертва политкорректности
На заре Просвещения главным инструментом создания разумных законов считалась публичная дискуссия. Она состояла в борьбе мнений и позиций, когда каждый готов позволить своему противнику убедить себя путем рациональной аргументации. Ключевое слово здесь – рациональность. Наука, как сказано, была идеалом общественного устройства, а ученый во всей полноте его качеств и удовлетворяющий всем эпистемологическим требованиям – идеалом гражданина. Все, однако, начало меняться уже в XIX столетии, а в XX – изменилось коренным образом. Рациональная аргументация не выдержала напора пропагандистской машины. В условиях диктатур дискуссии смолкли, а прежняя буржуазная «публичность» превратилась в «массовость». Но нельзя сказать, что виновата не наука, а общество, что демократия перестала удовлетворять требованиям научности, не выдержав железной поступи диктатур и разжижения мозгов, свойственного состоянию ума граждан массовых демократий. Дело в том, что и сама наука изменилась и оказалась уже не в состоянии выступать образцом демократического устройства.
Мы говорили, что реальные процессы жизни научного сообщества во многом не совпадали с идеальным типом. Кроме того, сама парадигма академического сообщества претерпевала изменения как с точки зрения его функциональных отношений с широким обществом, так и в своем внутреннем строении. Соответственно менялась и роль научного сообщества – оно переставало быть парадигматическим образцом общества вообще. Из универсальной парадигмы оно превращалось в один из элементов – и нельзя сказать, что самый значимый, – плюралистической организации знаний, наивыразительнейшим примером которой является организация знаний в постмодерне.
Параллельно процессу изменения места науки в обществе шел процесс размывания ее прежде стабильных норм. Во-первых, по мере роста масштабов исследований и превращения научных лабораторий в грандиозные фабрики по производству знания прежняя вольная «республика ученых» превращалась в высокоорганизованную корпорацию с бюрократическими структурами, четкой иерархией, разделением функций и секторов ответственности. Это вело к изменению нормативной среды, прежде всего к подавлению критики, которая не только затрудняется в силу возникновения жестких бюрократических иерархий, но и фактически становится почти невозможной по причине глубокого разделения функций в ходе исследований. «Соседние» аспекты исследования изначально оказываются закрытыми для коллег.
Во-вторых, главный персонаж классической модели академического порядка – ученый, исследователь, университетский профессор, творящий одиноко и свободно, исчезает со сцены; на его место приходит энергичный и деловитый, включенный в сеть властных, экономических и прочих интересов научный менеджер. Классический ученый – космополит, как космополитична и наука вообще, ибо научные проблемы имеют всеобщий характер и не знают национальных границ. Современный научный менеджер, вплетенный в сеть властных отношений, не может не принимать в расчет как национальной, так и локальной политики, в результате чего его сознание в лучшем случае становится ареной конфликта между универсальными высшими интересами науки и партикулярными интересами общественных сил, а в худшем – первое приносится в жертву второму.
То же самое происходит и в отношении экономических интересов. Коммерциализация науки и ее связь с промышленностью превращают результаты исследования в товар. Знание перестает быть общественным достоянием – достоянием всего человечества, как в классической «республике ученых», а становится либо частной (автора, заказчика), либо государственной собственностью, что практически выводит его за рамки академического порядка знаний, который в результате начинает, конечно, разрушаться.