Александр Панченко - О русской истории и культуре
Впрочем, есть сведения, что Грозный действительно предоставлял иноземцам особые льготы. Об этом прямо пишет Г. Штаден, утверждая, Что всем им, кроме евреев, дают кормовые деньги и поместья. К этому он присовокупляет: «Раньше некоторым иноземцам великий князь нередко выдавал грамоты в том, что они имеют право не являться в суд по искам русских, хотя бы те и обвиняли их, кроме двух сроков в году: дня Рождества Христова и Петра и Павла. <…> Иноземец же имел право хоть каждый день жаловаться на русских» [Штаден, 121]. Итак, перед коренными жителями иностранцам даны преимущества. Они почти неподсудны, и это вызывает в памяти отношения опричников и земских [82]. В связи с этим можно понять дьяка Ивана Тимофеева, который сетовал на пагубное влияние иноземных авантюристов, наводнивших Русь при Грозном и его преемниках [РИБ, т. 13, стб. 263–264].
Ясно, что культурный статус не удовлетворяет Грозного, поэтому он и прибегает к радикальному «рассечению». Ясно также, что его идеал, его цели иные, нежели у Петра I. Это не перестройка ради будущего и новизны, это охранительная, в буквальном смысле слова реакционная доктрина, это запоздалая попытка сохранить средневековое единство веры и культуры. Грозный не хочет, чтобы Русь «двигнулась», как двинулась ренессансная Западная Европа. Для него бояре и княжата — бродильный элемент, «изменники», которых надлежит подавить либо истребить. Грозный возвышает «страдников», думая, что их брожение не коснулось, что они без обсуждения, безмолвно и усердно, за страх и за совесть будут исполнять его охранительные предначертания. Грозный опирается на чужестранцев: они наемники, они наперед согласны с тем, кто платит.
Конечно, у Грозного не было намерения навечно «раздвоить» Русь. Коль скоро замысел опричнины предусматривал ее постоянное расширение за счет земель и людей, то в перспективе страна должна была снова обрести единство, стать «единым стадом» с «единым пастырем». Но эксперимент потерпел неудачу. Опричнина вызвала всеобщую ненависть, и в 1572 г. власти запретили употреблять в устной и письменной речи самое это слово. Зато «раздвоение» воплотилось в реальную административную и карательную практику. «Раздвоение» шло сверху, было личным актом, точнее, актом верхушечной группировки, При Грозном это еще не проблема страны в целом. Таковой она становится в Смуту и после Смуты, когда ее ретроспективно сформулировал Иван Тимофеев.
В сфере литературы эта проблема реализуется как соревнование поколений. Если культура производит расчет со средневековьем и переносит идеалы в будущее, если ее лозунгом становится новизна, то смена поколений воспринимается как естественный и необходимый фактор эволюции. Чрезвычайно важно, что это происходит без участия власти и помимо нее.
Предпочтение, которое Грозный в ущерб старшим оказывал младшим, — это верхушечный эксцесс, не положивший начало традиции (если, конечно, не считать краткого царствования Лжедмитрия). При первых Романовых в придворной жизни не заметно противопоставления отцов и детей. Царь Алексей, например, в молодые годы опирается не столько на сверстников (таким был Федор Ртищев, старейший царя четырьмя летами), сколько на пожилых людей. Из них самым большим влиянием пользовались протопоп Стефан Вонифатьев, государев духовник, и боярин Б. И. Морозов, государев дядька. Это влияние, по–видимому, нельзя отнести лишь на счет естественного почтения духовного сына к духовному отцу и естественной же привязанности к пестуну воспитанника, притом рано осиротевшего. Это некий «союз поколений».
На свадьбе юного Алексея Михайловича с Марией Ильиничной Милославской боярин Б. И. Морозов играл первую роль, был у жениха «во отцово место». Десять дней спустя справили еще одну свадьбу: государев дядька, вдовец и человек в летах, женился вторым браком на царицыной сестре Анне Ильиничне. Так юноша царь и его кормилец сделались свояками, как бы мужами «одного колена». О том, что проблема поколений не волновала царя, свидетельствуют и его отношения с Никоном: после Бориса Морозова царь «глядел изо рта» этого нового «собинного», личного друга, и дружбе не мешало то, что Никон был на целую четверть века старше.
Итак, в обиходную культуру идея соревнования поколений не могла прийти «с Верху» («Верхом» в XVII в. называли царские покои, которые располагались в верхнем этаже дворца). Между тем эпоха прямо–таки вопиет о конфликте отцов и детей, в частности в авторской словесности разных направлений.
Тема отцов и детей равным образом волнует традиционалистов и западников. Сочиняя в Пустозерске «О трех исповедницах слово плачевное», протопоп Аввакум вспоминал, как в 1664 или в 1665 г. Федосья Прокопьевна Морозова бранилась с Иоакимом, тогда архимандритом Чудова монастыря, а потом патриархом, которого послал к ней царь, дабы «развратить от правоверия» упрямую боярыню: «Скажите царю Алексею: почто де отец твой, царь Михайло, так веровал, яко же и мы? Аще я достойна озлоблению, — извергни тело отцово из гроба и предай его, проклявше, псом на снедь» [цит. по: Повесть о боярыне Морозовой, 212] [83]. Может быть, Морозова таких именно слов и не произносила; их буквальную достоверность нельзя ни подтвердить, пи оспорить. Это, впрочем, и не важно. Важно, что речь, которую Аввакум вложил в уста своей духовной дщери, — общее место у защитников «древлего благочестия», их идеологический топос. Свое время они переживают как время отступничества, отречения от предков, попрания отцов. Это ужасает и оскорбляет апологетов старины. Они видят в отречении преступление против пятой заповеди, высокомудрие, греховное «упование на себя».
На другом полюсе культуры, у западников всех оттенков, находим размышления о том же предмете. Достаточно напомнить, что о детях, чающих вольности, писал в 70–х гг. в «Комидии притчи о блуднем сыне» Симеон Полоцкий [цит. по: Ранняя русская драматургия II, 138–160]. Он вывел на сцену знакомых каждому евангельских персонажей (Лк. 15: 11–32) — заранее, однако, предупредив, что не намерен рабски следовать букве Писания:
Христову притчю действом проявити —
зде умыслихом и чином вершити.
О блудном сыне речь будет наша,
аки вещ живу узрит милость ваша.
Всю на шесть частей притчю разделихом,
по всяцей оных нечто примесихом
Утехи ради, ибо все стужает,
еже едино без премен бывает.
В чем заключаются эти «премены», принципиально важные для Симеона Полоцкого, коль скоро он выступает в качестве глашатая изменений и новизны, которому «стужает», которого раздражает косность? Что Симеон «примесил» к евангельскому сюжету? Там все просто и ясно [84]: ясно, что младший сый поступил дурно, покинув отчий дом и ударившись в распутство. Ясно, что он поступил хорошо, воротившись к отцу. Блудный сын «был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Симеон Полоцкий, естественно, сохраняет эту канву, но у него есть оригинальная мотивировка ухода, в Евангелии отсутствующая. «Сын юнейший» в «Комидии притчи» бросает родимое гнездо, потому что мечтает о славе:
Идеже восток и где запад солнца,
славен явлюся во вся мира конца.
От мене дому разширится слава,
и радость примет отчая ти глава…
Свещи под спудом не лепо стояти,
с солнцем аз хощу тещи и сияти.
Заключение видит ми ся быти, —
в отчинной стране юность погубити.
Бог волю дал есть: се птицы летают,
зверие в лесах волно пребывают.
И ты мне, отче, изволь волю дати,
разумну сущу, весь мир посещати.
В «Комидии притчи» отец, собственно говоря, вполне согласен с младшим сыном (потому что с ним согласен автор). Искать славы естественно и похвально. За славу люди слагают головы, «морския волны с бедством преплавают», ведь слава — единственное, в чем живет на земле после смерти тленный человек. Симеон Полоцкий ценит славу так же высоко, как и спасение души. Слава — порука бессмертия; это важнейший признак секуляризации культуры. Но завоевать славу нужно «с умом», к ее поискам необходимо приготовиться дома. Сначала поучись, наберись ума–разума, «явись странству удобен», а потом ступай себе с Богом.
Это не евангельский и не древнерусский идеал. Это отголосок правил поведения, характерных для европейского интеллигента эпохи барокко, это интеллигентский стереотип, воплощением которого был сам Симеон Полоцкий. Вся его жизнь — странствие учащегося, затем ученого и учащего человека. Прежде чем обосноваться в Москве, чужом для него городе, он пребывал в Полоцке, Киеве, Вильне, снова Полоцке. Такая подвижность в XVII в. вообще присуща образованным украинцам и белорусам — они все как на подбор, все легки на подъем. В погоне за славой, знаниями и хлебом насущным они свободно пересекают государственные и конфессиональные границы, проходят курс наук у православных, католиков и даже протестантов, в Речи Посполитой, в Германии, даже в Италии. Именно они, «киевские старцы», приучили московское общество к мысли о том, что поучиться в иноземной школе не зазорно и полезно, именно они подготовили исход молодых великороссов в Европу, осуществленный потом волею Петра. В разлуке с отчим домом, с родным гнездом нет ничего страшного — вот что внушает Симеон Полоцкий устами блудного сына. Правда, его ожидает фиаско, но только по собственной вине: