Вячеслав Глазычев - Глубинная Россия: 2000 - 2002
То же происходило и с идеей города, и с формой города.
По естественному влечению к номинализму в России вполне распространена исходная убежденность в ее принадлежности кругу западной цивилизованности, начиная, во всяком случае, с Петра Великого. При такой установке трудность усмотрения «нормального», т. е. европейского, города в наличных застроенных территориях вызывает раздражение, и тогда мы словно сердимся на отечественную действительность за ее упорную «неправильность». Сердимся и — начиная с В.О.Ключевского (или, если угодно, с П.Я.Чаадаева) — ищем объяснение этой неправильности и способы ее устранения так, чтобы, грамотно применяя те же приёмы, уповать на то, чтобы числиться в европейском «клубе» по принадлежности. Несколько сложнее принять иную установку: мы здесь имеем дело с особой действительностью, в которой международные термины, вроде урбанизации, обманчивы, маскируют и даже подменяют реальность. Если войти в такую позицию и стараться удержать в ней равновесие, то придется отстраивать модель средоустроения не столько обычным образом — от целого к частности, сколько путем восхождения к целому от мельчайших проявлений этого целого, не данного нам в понятийных моделях.
Вопрос местонахождения такой «молекулы» совместного бытия в пространстве России далек от простоты и, во всяком случае, целесообразно отказаться сразу же от двух крайностей. Одна — убежденность в том, что только пространство государственности как неделимая среда обладает постижимой сущностью[38]. Другая — уверенность в том, что напротив, только микросреда бытования отдельного человека может быть изучена и понята с нужной мерой полноты и определённости. Здесь естественным оказывается свойственное бихевиористам безразличие к социальному времени, взятому не иначе, как в масштабе одной биографической памяти индивида[39]. Полагаю, что всё же разумнее отталкиваться от постижения некоторой конечной целостности общежития в данный момент, чтобы в дальнейшем развернуть эти представления во времени и пространстве к их пределам, охватным для более ли менее оснащенного мышления. Отсюда мой интерес к малым поселениям и, соответственно, тема этой книги.
Если ещё раз вспомнить упомянутый Лихвин (Чекалин), пристойно существующий за счет капитала, накопленного в основном между 1861 и 1915 годами, то, как это ни парадоксально на первый взгляд, но сегодняшние деидеологизированные лихвины куда более похожи на европейские города, чем иные крупные поселения. Похожи тем, что существуют для себя и во многом по собственным правилам. Не похожи тем, что почти совершенно лишены признаков социальной жизни. Как ни странно, но нынешние лихвины в наибольшей, пожалуй, степени за многовековую свою историю приблизились к собственно городскому существованию и везде, кроме Башкортостана и Татарстана, не ощущают на себе начальственного гнева и живут «сами по себе». Не лишним здесь будет вспомнить, что, отвечая на анкетный лист Академии Наук, разосланный по прямому указанию Екатерины Великой в 1872 г., бургомистры были на редкость единодушны в ответе на вопрос за номером 21: «В чем упражняются обыватели?». Ответ был краток и единообразен: «Обыватели упражняются черной огородной работою», тогда как торгов или иных занятий не отмечено[40].
Излюбленным поводом для самоудовлетворения отечественных историков издавна служило упоминание того, что в варяжских странах Русь во время оно именовалась часто Гардарики. По причине нелюбви к иноземным наречиям это звучное слово без затей переводили как «страна городов», и, хотя усилиями А.Гуревича смысл слова «гард» обрёл исходное своё значение, это не произвело впечатление на бурную мифопоэтику россики в стиле бывших аспирантов академика Б.Рыбакова. Гард или, если быть точным, гърд, был эквивалентен огороженному двору-усадьбе свободного рода — не более того, но и не менее того. Привязанность к отчаянной модернизации, в силу которой слово «город» (в смысле urbs, stadt, town и пр.) оказалось заброшено в глубь полулегендарных начал российской истории, безразлична к историко-филологическим розыскам. Очень хочется, чтобы города были, и чтобы их было много — значит, так и было. Соответственно обычным приемом археологов и историков стало манипулирование попеременно двумя словами: город и городище — их, как горячую картофелину, перебрасывали с руки на руку до тех пор, пока утомленный читатель не будет готов смириться с чем угодно. Например, с утверждениями такого типа: «Если феодальные усадьбы представляли собой плотно застроенные и обжитые населённые пункты, то городища — центры волостей, по-видимому, не использовались постоянно в качестве поселений. Это были пункты сбора дани, здесь вершился суд, объявлялись княжеские распоряжения и т. п.»[41].
Города в европейском смысле худо укоренялись на российской территории в любой период ее так и незавершенного освоения, потому и с городской формой культуры у нас постоянные трудности. Европа уже лет семьсот понимает под городской культурой культуру вообще — особую среду порождения, распространения и обмена ценностей между относительно свободными гражданами, каковых древние греки именовали «политеи», т. е. причастные к политике.
Имя поселкам городского типа легион и проживает в них до четверти населения, статистикой причисляемого к городскому. Однако эти неопознанные объекты так и оставались до настоящего времени загадочным и затерянным миром, довольно широко представленным в нашем алфавитном списке поселений. Форма города у них нередко есть, и иные внешние атрибуты городского бытия тоже. Однако они ближе всего к тому, что в издании середины девятнадцатого века именовалось company-towns. Какой-нибудь посёлок Сосенский, как и сотни его двойников, возник как часть советского индустриального бизнес-плана, был вкалькулирован в состав «основного производства» и по сей день остается в практическом единовластии индустриальных баронов. Был момент, когда вместе с утратой неисчерпаемых государственных кредитов самоуверенность баронов несколько ослабела, и группки «демократов» в ПГТ попытались захватить в них власть (советскую, разумеется). Но, наряду с отчаянной неопытностью новой власти, ее в конец подкосили столь долгожданные экономические реформы, которым бароны сопротивлялись скорее по неразумию. Теперь в Сосенском воцарилось АОЗТ, так что статус-кво следует счесть восстановленным. В структурном смысле ПГТ мало отличаются от все тех же исконных слобод: ямщицких, стрелецких или пушкарских, хотя прямая сословная повинность замещена тотальной зависимостью от монопольного работодателя с его чаще меньшей или большей (как в посёлке Восточном Омутнинского района Кировской области) степенью просвещенности.
Конечно, было бы неразумно вполне приравнивать мир ПГТ, да и множества городов районного подчинения к миру военных городков, старых или нынешних — всё же отсутствие регламентированности Уставами привносит впервые толику если и не свободы, то некой расслабленности. И всё же различия, пожалуй, менее существенны, чем сходства — во всяком случае, мой опыт знакомства с миром военных городков убедил в том, что имитация подчинения Уставу успела давно достичь высокой изощренности. Такие существенные мелочи, как никогда не заделываемые проемы в ограждении, которыми пользуется всякое разумное существо, дабы не вступать в открытый конфликт с местным правом, убеждают в том, что лозунг выживания остается опорой российского нонурбанизма. Нет смысла возвращаться к особому миру «закрытых» городов, от крупных ПГТ отличающихся только тем, что в Новоуральске или в ныне зарубежных Шевченко и Навои форма города имитировалась с гораздо большим совершенством, чем в городах с внятным социальным статусом. Важнее иное: на пределе возрастания ряда монопромышленых слобод, начинаемого ПТГ, вроде Орджоникидзе в Крыму, пребывают слободы уже совершенно гигантских габаритов, вроде Тольятти или Набережных Челнов.
Эти химерические скопления людей, порожденные сугубо советским стилем планирования, всё же слишком велики, чтобы целиком укладываться в схему. Уже говорилось о том, что в Челнах всё же сохранилось различие между «городом», созданным в 50-е годы под строительство ГРЭС, и Автозаводским районом. Точно так же и в Тольятти сохранился контраст между «старым городом» 50-х, т. е. степным Ставрополем, перенесенным на новое место в связи со строительством гидроузла и т. н. Автоградом[42].
Заметим, что, как ни парадоксально, но «сталинские» города, созданные преимущественно рабским трудом заключенных, в форме своей несут больше человеческого начала, чем города куда более либеральной брежневской поры: нормальных пропорций и размеров дома, нормальных габаритов дворы. Дело не в идеологии, а в том, что когда форма города лишь имитируется, и поселение создается не взаимодействием сил в социально-экономическом поле, а казенной волей, решение естественно передать тем, кого по традиции определяют специалистами по городской форме — архитекторам. Архитектор же, предоставленный сам себе, способен либо по инерции воспроизводить некие «городские», т. е. европейские стереотипы, пока ощущает себя преемником всемирной истории городских форм, либо увлекается отчаянным абстракционизмом, если его связанность с культурой формы оказалась разорвана.