Джим Холт - Почему существует наш мир? Экзистенциальный детектив
В прошлом веке, по крайней мере в литературе, преобладали хмурые последователи Шопенгауэра, и особенно часто они встречались на бульварах Парижа. Возьмем хотя бы Эмиля Чорана, румынского писателя, который переехал в Париж и превратился в экзистенциального фланера. Даже очарование новой родины не могло уменьшить его нигилистическое отчаяние. «Когда вы осознали, что ничего нет, – писал Чоран, – что окружающее нельзя назвать даже призраком, то вам более нет нужды искать спасения, вы уже спасены и навсегда несчастны»31.
Сэмюел Беккет, еще один иммигрант в Париже, тоже страдал от пустоты бытия. Почему, вопрошал Беккет, космос безразличен к нам? Почему мы столь незначительная его часть? Почему мир вообще существует?
Жан-Поль Сартр, находясь в дурном расположении духа, бывал столь же злобно настроен по отношению к миру. Рокантен, герой автобиографического романа Сартра «Тошнота», чувствует, что задыхается от злости на чудовищные массы грубого, бесстыдного существования, окружающие его, когда он сидит под каштаном в вымышленном городе Бувиль (что можно перевести с французского как «Грязь-город»). Абсолютная случайность всего этого поражает Рокантена как абсурдная до неприличия: «Нельзя было даже задаться вопросом, откуда все это берется и как все-таки получается, что существует какой-то мир, а не ничто». «Гнусность!» – невольно вскрикивает он, имея в виду «массы существования», и проваливается в «бесконечную усталость»32.
Американские литературные деятели обычно выражали свой онтологический пессимизм более жизнерадостно. Например, драматург Теннесси Уильямс просто заметил, что «пустота гораздо лучше того, чем природа ее замещает»33, и опрокинул очередной стаканчик виски. Джон Апдайк выразил свое противоречивое отношение к бытию через выдуманное «второе я» – сексуально озабоченного, склонного к отчаянию еврейского писателя Генри Бека. В одном из рассказов Апдайка Бека пригласили прочитать лекцию в школе-интернате для девочек, где его считали литературной знаменитостью. После лекции, во время ужина в свою честь, Бек «посмотрел вокруг на жующих особей женского пола и увидел их тела, как увидел бы марсианин или моллюск: мясистые пучки нервов, странно сжатые в почку в голове; волосатые костные выпуклости, содержащие несколько фунтов желе, где миллиарды электрических контуров, в основном мертвых, хранят записи, закодированные движения и производят избыток электричества, который давит на безволосую часть головы, вытекая через отверстия в виде страдальческих, полных надежды звуков и обезьяньих ужимок»34. К Беку пришло нигилистическое озарение: «пустоту следовало бы оставить в покое, избавить от усилий стать материей, жизнью и, хуже всего, сознанием»; все сущее – всего лишь «пятно на пустоте». Тем не менее, пребывая в более жизнерадостном расположении духа или изображая жизнерадостность во время записи интервью, Бек способен улыбнуться бытию: «Он верил в достоинство неживого, в хитросплетения живого, в красоту обычной женщины и в здравый смысл обычного мужчины»35. В общем, Бек верил в ценность Нечто по сравнению с Ничто. Приступ онтологического оптимизма Бека напоминает мне о знаменитой американской представительнице трансцедентализма XIX века Маргарет Фуллер, которая частенько восклицала: «Я принимаю Вселенную!» (на что язвительный Томас Карлейл ответил: «Попробовала бы не принять!»).
Пожалуй, самое звучное признание ценности мира не литературное или философское, а музыкальное – предложенное Гайдном в оратории «Сотворение мира»: из музыкального хаоса в начале, из смеси странных гармоник и обрывков мелодий вдруг возникает момент творения, когда Господь восклицает: «Да будет свет!», – и певцы отвечают: «И стал свет», оркестр и хор дружно взрываются мощным и продолжительным до-мажорным аккордом – полной противоположностью печального «минорного трезвучия» Шопенгауэра.
Отношение к бытию в целом не должно определяться лишь темпераментом человека (тем, насколько он желчен или хорошо ли выспался), а должно быть обосновано логически, что можно сделать, только изучая вопрос «Почему есть Нечто, а не Ничто?». Может быть, мир существует как раз потому, что в целом он лучше, чем ничто? Некоторые философы именно так и считают. Они называют себя «аксиархисты» (от греческого «ценность – важнее всего!») и утверждают, что космос мог появиться в ответ на потребность в ценности. Если они правы, то мир (и наше существование в нем) может быть лучше, чем нам кажется. Нам следует внимательнее смотреть вокруг, чтобы заметить его трудноуловимые достоинства – например, скрытые гармонии и маленькие радости.
Другие утверждают, что победа Нечто над Ничто вполне могла быть результатом слепого случая. Ведь возможны множества способов существования Нечто (миры, где все голубое, или миры, сделанные из сыра) и всего лишь один способ существования Ничто. Если допустить, что все возможные миры получили равный шанс в космической лотерее, то с очень высокой вероятностью одно из многих Нечто выиграет у одинокого Ничто. Если выяснится, что мир и вправду приключился случайно, то нам придется несколько снизить требования к нему: если Вселенная – это результат выигрыша в космической лотерее, то выигравший мир вполне может быть весьма посредственным: не слишком добрым и не слишком злым, не слишком упорядоченным и не слишком хаотичным, не слишком красивым и не слишком уродливым. Ведь посредственных вариантов очень много, а по-настоящему хорошие или ужасные – большая редкость.
С другой стороны, если ответ на загадку существования окажется теистическим или квази-теистическим (то есть включает что-то вроде творца), тогда отношение к миру будет зависеть от природы этого творца. Основные монотеистические религии утверждают, что мир был создан всеблагим и всемогущим Богом. Если это так, то приходится смотреть на мир более или менее благосклонно, несмотря на его недостатки, как физические (вроде избыточных элементарных частиц и взрывающихся звезд), так и моральные (например, больные раком дети и холокост).
Впрочем, некоторые религии придерживаются другой точки зрения. Гностики (религиозное направление, включившее в себя множество ересей и процветавшее в первый раз в эпоху раннего христианства, а потом вновь – в эпоху Возрождения) считали, что материальный мир был создан не благим божеством, а злым демиургом, и этим оправдывали свою ненависть ко всему материальному. (Если бы правоверные христиане и гностики могли прийти к взвешенному компромиссу и согласиться, что мир был создан существом, которое злобно на 100 %, но эффективно только на 80 %, то я, пожалуй, к ним бы присоединился.)
Из всех возможных ответов на загадку существования самым волнующим, пожалуй, стало бы открытие, что, вопреки всему, мир есть причина самого себя. Этот вариант впервые предложил Спиноза, который смело (хотя и несколько невнятно) утверждал, что все сущее состоит из единой бесконечной субстанции и все отдельные сущности, как физические, так и психические, являются лишь временными изменениями этой субстанции – как волны на поверхности океана. Спиноза называл эту бесконечную субстанцию «Deus sive Natura» («Бог или Природа»). По мнению Спинозы, Бог и природа не могут быть отдельны друг от друга, потому что тогда они взаимно ограничат друг друга. Поэтому мир сам по себе божественен: вечен, бесконечен и есть причина самого себя, а стало быть, заслуживает от нас почтительного и благоговейного отношения. Такое метафизическое понимание мира, согласно Спинозе, ведет к «интеллектуальной любви» к нему – высочайшая цель для человека и максимальное приближение к бессмертию.
Нарисованная Спинозой картина мира, который есть причина самого себя, захватила воображение Альберта Эйнштейна. В 1921 году один нью-йоркский рабби спросил Эйнштейна, верит ли тот в бога, и получил следующий ответ: «Я верю в Бога Спинозы – в бога, который проявляет себя в существующей гармонии мира, а не в бога, который занят судьбами и делами людей»36.
Идея, что мир каким-то образом содержит в себе ключ к своему собственному существованию – а стало быть, существует по необходимости, а не в силу случайности, – созвучна размышлениям метафизически настроенных физиков, таких как сэр Роджер Пенроуз и покойный Джон Арчибальд Уилер (придумавший термин «черная дыра»).
Предполагалось даже, что без человеческого разума мир не мог бы быть причиной самого себя. Хотя на первый взгляд мы являемся лишь ничтожно малой частью космоса, именно наше сознание превращает мир как целое в реальность. В этой гипотезе, иногда называемой «антропным принципом участия», реальность образована самоподдерживающейся петлей причинности: мир создает нас, а мы, в свою очередь, создаем мир. Это чем-то похоже на роман Пруста, в котором на протяжении тысяч страниц описываются жизнь и страдания героя, а в самом конце он принимает решение написать тот самый, только что прочитанный нами, роман. Подобная фантазия (мы творим мир, и одновременно мир творит нас!) может показаться слишком хороша, чтобы быть правдой, тем не менее в поисках ответа на вопрос «Почему существует Нечто, а не Ничто?» мы неизбежно должны расстаться с прежними представлениями о мире и о своем месте в нем. Удивление, вызываемое в нас самим существованием Вселенной, может превратиться в невиданное восхищение, когда мы начнем прозревать, в самых общих чертах, причину ее существования. Наше легкое беспокойство о хрупкости сущего может уступить место уверенности в том, что мир окажется гармоничным, ясным и интеллектуально надежным или, напротив, может превратиться в космический ужас, когда мы осознаем, что все, окружающее нас, – всего лишь онтологический мыльный пузырь, который может в любой момент лопнуть, без всякого предупреждения. И тогда наше нынешнее ощущение потенциального могущества человеческой мысли может уступить место смиренному принятию пределов разума или восхищению его прыжкам и полетам – или и тому и другому одновременно. Возможно, мы почувствуем то же, что почувствовал математик Георг Кантор, открыв новые глубины в понятии бесконечности: «Я вижу это, но не верю!»37