В. Злыгостев - Субэдэй. Всадник, покорявший вселенную
Да, Субэдэй не стал наместником в покоренных странах, подобно Мухали, Чормагуну или Байджу. Миссия, которая была предопределена ему Чингисханом, заключалась в другом — он готовил почву для следовавших за его туменами правителей. Однако до их прибытия Субэдэй достаточно эффективно, в буквальном смысле, властвовал в завоеванных землях, будь то Китай, Закавказье или Дешт-и-Кипчак. Эффективность той власти основывалась на насилии и терроре, оправдания которым, повторюсь, нет, но навряд ли Субэдэй, истинный последователь Чингисхана и сын своей эпохи, раскаивался перед смертью в кровавых деяниях, принимать самое активное участие в которых ему довелось.
Но, как воин и багатур, он не мог не помнить о своих наиболее ярых и несгибаемых даже перед лицом смерти противниках. Это были самые замечательные ратоводцы Евразии XIII столетия, имена которых навсегда останутся рядом с именем Субэдэя, они навечно обречены дополнять предсмертный подвиг одних и славу их победителя. Тохтоа-беки и Куду, меркиты, Вэньян Хэда и Вэньян Чен-хо-шан, чжурчжэни, Евпатий Коловрат, русский, Бачман, половец — все они в самых разных уголках континента, в разное время защищая свои очаги, не побоялись скрестить мечи с первым полководцем монгольской империи, который доживал ныне последние дни свои совсем недалеко от тех мест, где покоился прах Чингисхана.
Нет смысла моделировать условия, в которых высокочтимый багатур и нойон проводил время в своем улусе, ясно одно — здесь он был и царь, и Бог, строжайшая дисциплина, властвовавшая в туменах, водимых им когда-то, распространялась отныне и на его «гражданских» подданных. Ведя незамысловатый, полный зависимости от природных явлений образ жизни кочевника, Субэдэй навряд ли вспоминал дворцы азиатских владык или терема русских князей как образцы жилищ, ибо, бывало, грелся он, чаще находясь не внутри их, а снаружи, наблюдая, как огонь уничтожает, может быть, неповторимые творения безвестных зодчих. Эталонами красоты для Субэдэя, несомненно, являлись бескрайние просторы родных степей, горные и лесные урочища, непроходимые дебри тайги, места, в которых он провел детство и юность, где охотился и впервые пролил кровь врага, где зимой лютый мороз, а летом нестерпимо обжигает зноем, где конь несет в ночь и стрелы жужжат над головой, а через седло переброшена выкраденная красавица…
Отныне о молодости своей Субэдэю оставалось лишь вспоминать, наблюдая с почетного места за тем, как на праздниках схватываются в борцовских поединках батуры, как разят едва видимую мишень лучники, как смельчаки вступают в единоборство с разъяренным боевым яком. И разве не всплывали в воспоминаниях его образы друзей, с которыми он мечтал когда-то доскакать до края вселенной — богатыря Хубилая, летящего «на ветре» Джэбэ, отчаянного поединщика, брата своего Джэлмэ. Все они выходцы из «первого набора» Чингисхана, его «колченосцы», включая Боорчу, Борохула, Мухали и многих других, чьи образы уже угасали в памяти, отошли в мир иной, а об их подвигах отныне пели песни у костров от Днепра до Янцзы.
Вот и здесь, в расположенной в непродуваемой ветрами низинке, на берегу степной речки, вставке Субэдэя, старый, как сам хозяин, прижившийся у его юрты улигэрчи, дергая струны сделанного из лошадиного черепа морин хуура, дребезжащим голосом пел:
Вспомним,
Вспомним степи монгольские,
Голубой Керулен,
Золотой Онон!
Трижды тридцать
Монгольским войском
Втоптано в пыль
Непокорных племен.
Мы бросим народам
Грозу и пламя,
Несущие смерть
Чингиз-хана сыны.
Пески сорока
Пустынь за нами
Кровью убитых
Обагрены.
«Рубите, рубите
Молодых и старых!
Взвился над вселенной
Монгольский аркан!»
Повелел, повелел
Так в искрах пожара
Краснобородый бич неба
Батыр Чингиз-хан.
Он сказал: «В ваши рты
Положу я сахар!
Заверну животы
Вам в шелка и парчу!
Все мое! Все — мое!
Я не ведаю страха!
Я весь мир
К седлу моему прикручу!»
Вперед, вперед,
Крепконогие кони!
Вашу тень
Обгоняет народов страх…
Мы не сдержим, не сдержим
Буйной погони,
Пока распаленных
Коней не омоем
В последних
Последнего моря волнах…[175]
[37, с. 182–183].
Невеселые мысли навевала на Воителя эта некогда любимая Чингисханом песня, ведь ему не удалось достичь «последнего моря», а горести, принесенные завоевателями десяткам стран и народов, внезапно в последний год жизни Субэдэя бумерангом обрушились на Монголию, кочевое хозяйство которой оказалось подвержено стихийному бедствию. «В тот же год была большая засуха, воды в реках совершенно высохли, степные травы выгорели — из каждых 10 голов лошадей или скота 8 или 9 пали, и люди не имели чем поддерживать жизнь. Все князья и каждый обок направляли посланцев во все области южнее Яньцзина — собирать ценные товары, луки со стрелами и предметы конной упряжи; то же в Хайдун[176] — набрать ястребов и соколов-сапсанов; а гонцы на перекладных шли потоком, днем и ночью, не переставая, силы народа совершенно истощились» [12, с. 179–180].
Как видно, Субэдэю, подобно другим нойонам, пришлось усилить контроль на ямских постах, обеспечивая их бесперебойную работу, а также предоставить ограниченную Ясой свободу передвижения членам подвластного ему улуса, дабы они не погибли от голода и могли восполнить падеж скота. Сам он под камлания шаманов, выкрикивающих заклинания, приносил жертвы и молился. Молился и по другому поводу, как всякий неординарный человек, он видел, что конец его близок, и готовился к смерти.
Неизвестно, как он воспринимал неизбежность того, что смерть ему придется принять не на поле брани, как подобает «свирепому псу» и багатуру, а в теплой юрте у недымной китайской жаровни, наполненной алеющими угольями, укрытому мягким бобровым одеялом и не под звон разящего металла, а завывания за войлочной перегородкой женщин, да глухие удары бубна дежурного жреца. И может быть, поэтому последним желанием Субэдэя было ощутить, сжать слабеющими пальцами рукоять меча, нащупав его перекрестье и холод клинка, быть может, после этого он попросил, чтобы его вынесли наружу — попрощаться со своим последним любимым скакуном… Какие картины из прожитой долгой жизни мелькали перед его затухающим взором? Был ли это «пир на костях», который они с Джэбэ устроили после побоища на Калке, под проклятья и стоны умирающих? Или ему привиделась мать, поившая его, только-только начавшего ходить младенца, кислым кобыльим молоком из большой деревянной чашки, или отец, подсаживающий его на смирного старого мерина? А может, перед ним всплыл образ Тэмуджина — молодого, хищного вождя, еще не Чингисхана, но в голубых, холодных глазах которого уже светилось зарево пожаров, охвативших весь тогдашний мир?
Субэдэй-багатур умирал, а его улигэрчи, взобравшись на небольшую сопку, что возвышалась чуть поодаль от последней ставки Воителя, обратив взор к небесам, протяжно и зловеще, горловым пением хууми затянул последнюю для Субэдэя бесконечно долгую песнь-молитву:
О небо синее, услышь мой вопль-молитву,
Монгола-воина с железным сердцем!
Я привязал всю жизнь свою к острому мечу и гибкому копью.
И бросился в суровые походы, как голодный барс.
Молю: не дай мне смерти слабым стариком
Под вопли жен и вой святых шаманов!
Не дай мне смерти нищим под кустом
В степи под перезвон бредущих караванов!
А дай мне вновь услышать радостный призыв к войне!
Дай счастье броситься в толпе других отважных
На родины моей защиту от врагов
Вновь совершать суровые походы!
Очнись же, задремавший багатур, скорей седлай коня!
На шею гибкую надень серебряный ошейник!
Не заржавел ли меч? Остра ли сталь копья?
Спеши туда, где лагерь боевой
Кишит, как раздраженный муравейник!
Пылят по всем дорогам конные полки,
Плывут над ними бунчуки могучих грозных ханов,
Разбужены все сиплым воем боевой трубы,
Повсюду гул и треск веселых барабанов!
О небо синее, дай умереть мне в яростном бою,
Пронзенным стрелами, с пробитой головою,
На землю черную упасть на всем скаку
И видеть тысячи копыт, мелькнувших надо мною!
Когда же пронесутся, прыгая через меня, лихие кони,
И раздробят копытами мое израненное тело,
А верные друзья умчатся вдаль, гоня трусливого врага,
Я с радостью услышу, умирая, их затихающие крики.
Затем мои товарищи вернутся и проедут шагом,
Отыскивая на равнине боя тела батыров павших.
Они найдут меня, уже растерзанного в клочья,
И не узнают моего всегда задорного лица.
Но они узнают мою руку, даже в смерти сжимающую меч,
И бережно подымут окровавленные клочья тела,
Их на скрещенных копьях отнесут
И сложат на костер последний, погребальный.
Туда же приведут моего верного друга в походах
Пятнистого, как барс, бесстрашного коня.
И в сердце поразят его моим стальным мечом,
Чтоб кровью нас связать в загробной жизни.
А джэхангир, сойдя с коня, молочно-белого Сэтэра,
Сам подожжет костер наш боевой И крикнет павшим:
«Баатр даориггей! Бай-уралла!
Прощайте, храбрецы, до встречи в мире теней!»
Тогда в свирепом вихре пламени и дыма,
Подхваченные огненным ревущим ураганом,
Как соколы, взовьются из костра все тени багатуров
И улетят в заоблачное царство.
[63, С. 294].