Ольга Елисеева - Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения
Пруссии предоставлялась возможность "сыграть роль миротворца… Мы удовлетворимся гарантиями, которых требует наша торговля… В качестве доброй услуги тестя своему зятю… король может сообщить в Константинополь о наших мирных намерениях".
Дело тронулось с мертвой точки. Ведь любое посредничество поддерживало реноме двора, который выступал миротворцем.
ВЕРЮ — НЕ ВЕРЮТем временем Пушкин рвался в действующую армию, под пули. Настороженность вызывало само направление поездки. На Кавказе служили многие из "друзей 14 декабря", помилованные государем кто за молодостью, кто по недостатку улик. Его величество полагал, что сия мера правительства способна была вызвать благодарность в их сердцах и даже будущее исправление.
Александр Христофорович не возражал — его ли дело? Но смотрел на милости этим господам без задора. Одно они говорили в крепости, под страхом будущего наказания. Другое, когда расхрабрятся под горскими пулями. Разве он не ведал, как близость смерти и ежедневное молодечество развязывают языки?
Ни они сами, ни даже их родня ни о чем, кроме страшного утеснения своих семей, не думали и не писали. Вот слова мемуаристки С.В. Скалон, урожденной Капнист, чей брат во время следствия оказался в крепости: "В конце третьего месяца дела запутались: отвечать на запросы день ото дня становилось труднее, и он начинал страшиться за свою будущность". Как вдруг молодого человека вызвал комендант и объявил, что его отпускают. "Сначала он не хотел верить", потом "бросился бежать из крепости, несмотря на то, что это было в 12 часов ночи и что комендант предлагал ему переночевать у себя".
Все освобожденные напоследок беседовали с императором, явившись во дворец. Николай Павлович "весьма хладнокровно" обратился ко вчерашнему подследственному: "Что, Капнинст, не правда ли, что здесь лучше, чем там?" Уже эти слова показывали, что юношу скорее простили, чем оправдали.
Но семьи видели происходящее иными глазами. "Холодный вопрос этот, — продолжала Скалой, — доказывает одну жестокость души его. Ибо, знавши, что [брат] невинно страдал три месяца в заточении… он мог бы, смягчив сердце свое, сказать что-нибудь более утешительное".
Читая подобные откровения, Александр Христофорович словно через лупу рассматривал человеческую неблагодарность. Разучивался верить? Жуковский так и подозревал: "Вы на своем месте осуждены думать, что с Вами не может быть никакой искренности, Вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает Вам человек, против которого принято Ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и Вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить Вам другие. Одним словом, вместо оригинала Вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными".
Но как быть, если именно "искренность" и "прямодушие" вызывали сомнение? И это сомнение поминутно получало дополнительную пищу?
Во время процесса Бенкендорфа считали добрым следователем. Именно с ним говорили. От него не закрывались. В отличие от другого "перводвигателя" — Александра Ивановича Чернышева, теперь военного министра.
Работалось трудно. Ибо Александр Христофорович сочувствовал арестованным. Половина мальчишки. Он бы их выпорол и отпустил. Чернышев смотрел на дело иначе. Для него все как один были подозрительны. Он был убежден в виновности каждого и считал, что злодеи выворачиваются из клешей правосудия. Все они порочны, надо только хорошенько раздразнить их, и тут наружу полезет глубоко скрытое зло. Выходило пятьдесят на пятьдесят. У кого нервы послабее, тот и ломался под криком. А был ли он при этом злодеем, или так, человек заговору почти сторонний, генерал-адъютанта это не тревожило. Чернышев увеличивал поголовье виновных, предавая внушительности делу.
Даже странно, что государь находил способ не просто благоволить Чернышеву, а дружить с ними обоими. Но во главе высшей полиции поставил все-таки Бенкендорфа. Снисходительного к чужим проступкам, не склонного к гонениям.
Почему?
Многие думали, потому что во время следствия он мирволил арестантам. А молодой государь как раз не хотел раздувать дела и ждал для многих оправдания. Не так?
Отца Бенкендорфа выслали из России по доносу. Александр Христофорович на своем опыте знал, чем для человека может обернуться чужое неосторожное слово. И что бывает, когда государь такому слову верит. А потому доносителей — "тайных вестников" — шеф жандармов не баловал. Суммы гонораров для них всегда были кратны тридцати — ясный намек в христианском государстве.
Однако и государственные преступники — не та публика, с которой стоит церемониться. А потому Пушкин на Кавказе — очень соблазнительный предмет для "тайных вестников". Встречается с бывшими арестантами, пьет и говорит нараспашку. Что говорит? Кому? Пусть разузнают.
"ЖЕЛАЛ Я ДУШУ ОСВЕЖИТЬ"Если в Тифлисе Пушкин походил на звезду которая уже не так ярко светит дома и потому отправляется по свету встречаться с поклонниками и возвращать полноту чувств вчерашнего дня. То в армии на Кавказе поэт должен был встретить "братьев, друзей, товарищей", которые могли воспламенить в нем память о прошедшей молодости.
Пока для него неочевидно было, что это ловля прошедшего дня дырявыми вершами. Но по возвращении в Россию, уже в 1830 г., в статье о Баратынском он с полным пониманием дела писал: "Понятия, чувства 18-летнего поэта еще близки и сродны всякому; молодые читатели понимают его и с восхищением в его произведениях узнают собственные чувства и мысли, выраженные ясно, живо, гармонически. Но лета идут, юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются, песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт отделяется от них и мало-помалу уединяется совершенно".
Неужели это не о себе?
Но для того, чтобы подобные мысли вызрели, необходима была поездка на Кавказ и встреча со старыми друзьями. Иногда полезно узнать, что прежние чувства не греют по-прежнему.
Еще в Петербурге поэт пытался окунулся в кутежи. "Светская молодежь любила с ним покутить и поиграть в азартные игры… — вспоминал Кс. А. Полевой. — В 1828 г. Пушкин был уже далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости… он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею. Раз как-то… я произнес стих его, говоря о нем самом: "Ужель мне точно тридцать лет". Он тотчас возразил: "Нет, нет! У меня сказано: Ужель мне скоро тридцать лет? Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью". Надобно заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев!" Чиновник III отделения М.М. Попов уловил ту же черту: "Молодость Пушкина продолжалась всю его жизнь, и в тридцать лет он казался хоть менее мальчиком, чем был прежде, но все-таки мальчиком".
Но уже зимой 1828–1829 гг. П.А. Вяземский заметил у друга прорывающиеся мысли о женитьбе. Пушкин желал "покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество". Это и было эхо приближавшейся осени. Но ведь поэт не знал, что она станет золотой. Даже в 1832 г. писал:
Желал я душу освежить.
Бывалой жизнию пожить
В забвеньи сладком близ друзей
Минувшей юности моей.
Иллюзия юности могла пробудить на секунду запнувшийся творческий поток. Прежде он фонтанировал к небесам. Недаром Пушкина называли "волканом". Следовало пройти через "роковой термин" к зрелости. А зрелости поэт пока страшился.
Между тем новый день явил новые чувства, и нельзя сказать, что они были хуже отлетевших. Да, друзья на вечеринках больше не роняли в чаши с вином лепестки роз из своих венков. Зато теперь поэт был вхож "в чертоги" и мог "истину царям с улыбкой говорить". Но, в отличие от Державина, не видел в том большого прибытка. Напротив, его чувства горчили. Еще в августе 1827 г. был сделан набросок:
Блажен в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями.
Владея смехом и слезами,
Приправя горькой правдой ложь…
Он украшает их пиры
И внемлет умные хвалы.
Эти "умные хвалы" — лишь дань просвещенного равнодушия. Они обесценены следующей картиной:
Меж тем за тяжкими дверями.
Теснясь у черного крыльца,
Народ, гоняемый слугами,
С почтеньем слушает певца.
Но уже через год противопоставление "златого круга" и гоняемого слугами народа ушло. В "Черни" ("Поэте и толпе") "народ непосвященный" будет внимать уже "бессмысленно" рассеянному бряцанию на лире вдохновенной: