Вадим Сафонов - Земля в цвету
Но биологическая наука, находясь во власти представления об исконной неизменности видов, оставляла человека беспомощным перед живым организмом.
С другой стороны, практики — растениеводы, животноводы — создавали новые формы жизни.
Но очень медленно делалось это. Практика не освещалась теорией. И было в этом медлительном обновлении природы подобие слепых стихийных процессов.
Словно глубокая щель отсекла теорию от практики.
Дарвинизм оказался мостом через эту щель. И тут, в значительной мере, была его сила.
Но этот смело переброшенный мост был еще недостаточно крепок и широк. Дарвин отмечал и провозглашал факты. Он показал огромную ценность работы практиков для раскрытия «тайны из тайн». Но на мосту не хватало места для встречного движения — для того, чтобы с лихвой вернуть практикам то, чем они ссудили теорию.
Дарвин говорил:
— Смотрите: так было в истории домашних животных и культурных растений. И так происходило в природе.
Только Тимирязев досказал:
— Так должен, так будет поступать человек, чтобы изменить природу животных и растений в ту сторону, в какую он найдет нужным.
В сторону человеческого могущества, на службу человеку поворачивал эволюционную теорию Тимирязев. Словом и делом пропагандировал Тимирязев новую науку, науку будущего. И сам дал ей — небывалой науке — название: экспериментальная морфология — наука о преобразовании человеком живых форм.
Некогда, в давнюю пору, когда объем человеческих знаний был еще невелик, существовали всеобъемлющие ученые — их называли «живыми университетами».
Эту всеобъемлемость, почти легендарную, Тимирязев повторил на глазах нашего старшего поколения, при гигантском развитии естественнонаучных знаний.
В самом деле, в науках о жизни трудно найти такую область, в которой Тимирязев не оставил бы следа.
В зоологии он чувствовал себя так же свободно, как и среди зеленого мира растений.
А физики писали ему: «Мы вас считаем своим и учимся у вас», «…следя за вашими опытами, мы невольно вспоминали работы великих созидателей физики…»
Он был одним из творцов русской агрономии; вырастить два колоса там, где рос один, он объявил благороднейшей целью усилий науки.
«Природа — это простолюдин, — повторял он. — Она любит труд, любит мозолистые руки, и если уж приходится ей открывать свои тайны, она предпочитает это делать для тех, кто в этом заинтересован».
А каким словом он владел! То было поистине огненное слово. Никто так не писал до Тимирязева о науке, ее деле и ее творцах.
И все, что говорил, что писал Тимирязев, его исследования, открытия его науки — гордой, могучей, бесстрашной, настоящей человеческой науки, — все это было как град камней, попадавших прямо в то мутное и зеленое болото, где квакали свою «осанну» лягушечьи хоры «истов» и «логов».
Эх, как раскачалось болото! Ведь за любой кочкой и даже на самом дне настигало огненное слово!
— Неслыханно! — вопили «исты» и «логи». — Он говорит то, чего не смел доказать Дарвин: что вся живая природа произошла из неживой.
— Это бунтовщик: он гонит вон творца из сотворенной им вселенной!
— Я не понимаю, в чем там дело с зеленым листом, — заерзал Пфеффер, немецкий ботаник. — Но какая дерзость выводов! Этот человек не считается с самим доктором Юлиусом Саксом, хотя, как известно, доктор Сакс знает все о физиологии растений.
И Пфеффер доверительно понижал голос:
— Кстати, я думаю, что там, в московских опытах, подделаны цифры. Да, да, конечно, это подделка.
Но философ-идеалист Деннерт оставался безутешен.
— Волосы становятся дыбом, — сокрушался он, — когда видишь, как яд материализма просачивается в низшие народные массы.
А из Лондона доносились вздохи Оливера Лоджа, прославленного физика:
— Увы! Моря больше не защищают Англию. Вчера в омнибусе, рядом со мной, простой ремесленник читал книжку о том, что самые прекрасные цветы украсили землю по грубым законам природы.
И, произнеся это, сэр Оливер отправлялся в темную комнату и там молил духов ответить условным постукиванием ножки небольшого круглого столика, как уложить в гроб бессмертное учение об эволюции вслед за его смертными создателями: сэр Оливер посвящал досуги, которые ему оставляла лаборатория, спиритизму.
Но духи не слыхали или не могли исполнить просьбу достойного сочлена Королевского общества: они так и не сообщили ему способа искоренения учения о развитии живого мира.
Примерно в это время в немецком городе Фрейбурге читал курс эволюционной теории профессор Август Вейсман. Он считался дарвинистом, правда, с приставкой «нео»; это значило, что профессор Вейсман не обычный, а улучшенный дарвинист.
Профессор Вейсман рубил хвосты мышам. Затем он ждал, пока у них рождались дети, и тем также рубил хвосты. И так он поступил с двадцатью двумя поколениями мышей. При этом он тщательно измерял хвост у каждой новорожденной мыши, выслеживая, не станет ли он короче. Но у мышей двадцать третьего поколения хвост оставался все таким же, каким положено ему быть у всего мышиного рода.
— Из этого я вижу, — рассудил профессор Вейсман, — что совершенно напрасно считают живые организмы — вот хотя бы этих мышей, не боящихся моего ножа, — какими-то цельными существами. На самом деле они состоят из двух частей, вставленных одна в другую. И жизнь похожа на игрушку-коробочку, внутри которой есть другая коробочка. Внутри этой внешней мыши, которую я вижу, есть еще внутренняя мышь, невидимая. Я могу отрезать хвост мыши внешней, но не могу уменьшить хвост мыши внутренней ни на миллиметр.
Короче говоря, Вейсман провозгласил, что все живые организмы состоят из вещества телесного и вещества зародышевого. Ошибся бы тот, кто подумал бы, что Вейсман под зародышевым веществом разумел просто зародышевые клетки, имеющиеся, как всем известно, и у мышей и у бесчисленного множества других организмов.
Нет, Вейсман имел в виду не какие-то обыкновенные клетки, которые в положенный срок образует организм и которые можно взять и положить под микроскоп, срисовать, сфотографировать, изучить; Вейсман говорил о веществе, именно о веществе, которое — одно среди всех веществ мира и единственное в организме (в отличие от «вещества телесного») — одарено таинственной силой воспроизводить жизнь, и притом о веществе, химикам неведомом, в микроскопы невидимом!
Зародышевое вещество несет в себе наследственные зачатки (Вейсман называл их «определителями», детерминантами). И что бы ни происходило с телом животного или растения, ничто не в силах изменить наследственных зачатков. Когда живые существа размножаются, это значит, что зародышевое вещество порождает из себя новое зародышевое вещество. Что именно вырастет — курица ли, лягушка или пшеница, — зависит от таинственных и невидимых наследственных зачатков. Тело — их произведение.
Но тело никак не влияет на них. Смертные тела — только футляры для зародышевого вещества. Оно бессмертно; оно вечно производит само себя.
А зародышевые клетки — это оправа для него. Они потому и зародышевые, что в них скрыто зародышевое вещество. Гистологи, цитологи, эмбриологи, анатомы — все они совершенно напрасно надеются исторгнуть тайну зародышевых клеток с помощью иголок, остро отточенных ножичков, химикалий и черных трубок микроскопов. Они воображают даже, профаны, будто они видят, как живое тело порождает эти клетки вместе с другими своими клетками и будто иначе и не может быть, если существуют логика и здравый смысл! Какие наивные пустяки! Ни одна зародышевая клетка не порождена телом; свою тайну она получила прямым путем от другой зародышевой клетки; и тайна эта — бессмертное вещество, которое порождает бренное, покорное ему тело и, укрытое в нем, правит им, а потом окидывает его с себя, чтобы заменить другим телом.
Рассуждения Вейсмана совсем не огорчили противников Дарвина.
— Поистине, — заключили они, — этот истребитель мышиных хвостов вовсе не так страшен. Очевидно, если дарвинизм снабдить маленькой прибавочной «нео», то у него выпадают зубы.
Но удивительные эти рассуждения, в которых все было шиворот-навыворот, нам надо отметить: они знаменовали появление на научной сцене «наследственного вещества», исполненного мистической тайны, всемогущего и не доступного никаким воздействиям.
Странным образом этому недостижимому «веществу» суждена была еще долгая жизнь в бесчисленных книгах последователей фрейбургского «мышиного оператора».
Так «рок наследственности» грозно встал перед биологией.
ВОСКРЕШЕНИЕ ГРЕГОРА МЕНДЕЛЯ
И вот совершилось нежданное событие. Мемуар Грегора-Иоганна Менделя пролежал почти сорок лет, прочно и, казалось, окончательно забытый всеми. Но в первой половине 1900 года трое ботаников: Гуго де Фриз в Лейдене (Голландия), Карл Корренс в Берлине и Эрих Чермак в Вене — следом друг за другом оповестили ученый мир об открытии этого мемуара. И никому не ведомый покойный настоятель августа некого монастыря вдруг воскрес для второй жизни. Имя его внезапно облетело Германию, Австрию, Англию, Скандинавию, оно проникло в лаборатории Парижа, затем перенеслось через океан и триумфально зашагало по Соединенным Штатам. С невиданной быстротой стала расти новая наука, сначала названная менделизмом, а потом переименованная в генетику.