Соломон Воложин - Беспощадный Пушкин
Что Пушкин болдинской осенью 1830 года двинулся дальше по Синусоиде идеалов: от бестенденциозности — к новому утопизму, — я уже, надеюсь, показал. Лишь напомню, что та утопия состояла в неприятии крайностей и индивидуализма, и коллективизма во имя консенсуса противников.
А для этого живописание крайностей (при дистанцировании от них) совсем не помеха, а наоборот, — требование реализма. Утопического реализма.
1.2
ВОПРОС.
Почему название «Зависть» появилось где–то около первого подхода Пушкина к теме Моцарта и Сальери?
ОТВЕЧАЕТ ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ Д. Н. (Нач. 1900 гг.).
Пушкин хотел показать всю зловещую силу этой злой страсти и взял тот случай, когда она кончается преступлением. Противопоставлением свободы от страстей вообще, от социальных в особенности, которую мы видим в пушкинском Моцарте, является чувство, с которым мы имеем дело в Сальери. Чувство это принадлежит к числу «социальных в тесном смысле». Все чувства, как все вообще явления и функции человеческой психики, социальны, потому что человек искони — животное социальное. В обширном смысле социальны и такие чувства, как, например, половое. Но мы различаем особую группу «чувств социальных в тесном смысле», куда относятся, например, властолюбие, честолюбие, чувство патриотизма, альтруизма и мн. др.
МОЙ КОММЕНТАРИЙ.
Овсянико — Куликовский, наверно, не отказался б включить в «мн. др.» и коллективизм. Уж что, как не он, есть «чувство социальное в тесном смысле». Вот к нему–то, по более глубоком размышлении, Пушкин и пришел, желая в Сальери противопоставить нечто равнозначное по масштабу моцартовской свободной асоциальности. И тут более значимо не то, как где–то в начале Пушкин думал назвать свою вещь, а то, что от названия «Зависть» он отказался.
Но что ингуманистические крайности Сальери именно социальны (в чем бы они не конкретизировались: в честолюбии или в коллективизме) — это точно вывел Овсянико — Куликовский.
*
Похожим образом, — но с еще большим уклоном в социологию, — на вопрос «почему первое название трагедии было — «Зависть»?» -
ОТВЕЧАЕТ А. БЕЛЫЙ (1980‑е гг.).
В первой сцене без труда угадываются такие важные для Франции музыкальные события, как оперная реформа Глюка и война «глюкистов» и «пиччинистов». Эта выводимая прямо из текста пьесы осведомленность Пушкина в музыкальной жизни Франции позволяет предположить, что за знаменитой фразой Сальери «Поверил я алгеброй гармонию» стоит еще одно имя, сыгравшее заметную роль в полемике тех лет, — Рамо. Рамо рассматривал музыку как науку (ср. «в науке искушенный») и заложил теоретические основы современной теории гармонии. Однако музыка его была слишком необычной и рационалистичной, а теория отпугивала перегруженностью математикой. Фраза Сальери об алгебре и гармонии очень точно отвечает теории Рамо. Ведущее значение в музыке он придавал именно гармонии («тайны которой раскрыты лишь посвященным») в противовес мелодии, для которой почти невозможно дать определенного правила. Рассуждения о мелодии Рамо заключает фразой, проясняющей в какой–то мере музыкальные «мучения» Сальери: «Итак, мы оставим счастливым гениям удовольствие отличаться в этом роде (т. е. в мелодии), от чего зависит почти вся сила чувства».
Руссо включился в «благородное соревнование» [Пушкин раз написал: «Зависть — сестра соревнования; стало быть из хорошего роду».] и выступил со своей теорией музыки. Раскритиковавший его Рамо, по мнению Руссо, ему позавидовал.
Однако, возможно, не с этим анекдотом связана «глухая слава» Рамо в России, а с именем Вольтера. Взгляды Рамо пришлись по вкусу Вольтеру, и настолько по вкусу, что он счел возможным писать либретто одной из опер Рамо — «Самсона».
Итак, через «алгебру и гармонию» в друзья пушкинскому Сальери должен был попасть Вольтер, а не Бомарше. Это тем более логично, что Вольтер … да, да, был завистлив. Легенда о зависти Вольтера к своим удачливым соперникам имела в России некоторое распространение и могла быть известна Пушкину.
Почему так настойчиво образ просветителей ассоциируется с завистью?
И как философы, и как люди, они были выразителями и представителями третьего сословия, восходящего класса, боровшегося за власть и получившего ее в результате Великой революции. Современная социология и история морали связывают с этим процессом появление в западноевропейском человеке новой черты — склонности к ревнивому контролю за чужой жизнью, завистливой недоброжелательности. Зависть играла свою роль в формировании морального ригоризма третьего сословия. А моральный ригоризм третьего сословия обязан своим возникновением противопоставлению морали своего слоя гораздо менее строгой аристократической, т. е. того класса, образу жизни которого оно завидовало, считая себя обделенным. Трудолюбивый мещанин ненавидел «гуляку праздного» тем больше, чем больше тому «везло». Наиболее резко моральные образцы борющихся слоев расходились до революции.
И под такую глубокую, социологическую мысль А. Белый нашел несколько подтверждений в окончательной редакции трагедии «Моцарт и Сальери», а не только в первоначальном названии «Зависть»:
ВОПРОС.
Почему в мире Сальери доминирует табель о рангах и каждому рангу соответствует свой эпитет?
ПРИМЕР.
Хорошие музыканты — «жрецы музыки», плохие — «маляры негодные, фигляры презренные».
ПРИМЕР.
Место, достойное самоуважения личности, — только наверху:
Я наконец…
Достигнул степени высокой.
ВОПРОС.
Почему Сальери часто повторяет слово «слава»?
ПРИМЕР.
«не смея помышлять еще о славе», «слава мне улыбнулась».
ВОПРОС.
Зачем применен разделительный союз при перечислении, касающемся себя и других композиторов?
ПРИМЕР.
…я наслаждался мирно
Своим трудом, успехом, славой; также
Трудами и успехами друзей,
Товарищей моих…
ОТВЕТЫ.
Как ни странно, Сальери мыслит более социально, чем Моцарт. Для Моцарта критерии успеха или неуспеха лежат в самом творчестве, соотнесены с провидением; он независим от публики и самостоятелен. [Ну ясно: сверхчеловек!] Для Сальери эти критерии находятся вовне, определяются соотнесением с кем–то (выше или ниже кого–то). Слава, высота — вынужденные элементы мира Сальери.
И, подводя это все под юридическое равенство людей третьего сословия, не определяющее равенство достижений, Белый продолжает углублять свой -
ОТВЕТ.
Возрождение открывает тот период европейской истории, на другом конце которого стоит Просвещение. Обе эпохи — блестящие «с лицевой стороны», сделавшие Европу Европой. Бонаротти не сдирал кожу с натурщика, Сальери не убивал Моцарта. Но обе эпохи не в ладу с этикой. Вместо религиозной этики предлагается другая. Вольней, один из авторов «Декларации прав человека и гражданина», писал, что этика — это «физическая и геометрическая наука, подчиняющаяся правилам и расчетам точно так же, как и другие точные науки». Поверка алгеброй гармонии была совсем не случайным заблуждением одинокого ума пушкинского завистника. Не он изобрел и главную норму, управляющую поведением «разумного человека», — справедливость, понимаемую как равновесие между тем, что человек отдает и тем, что получает от других.
МОЙ КОММЕНТАРИЙ.
А справедливость Пушкина 1830‑го года опять стала очень интересовать, как она интересовала осторожных среди декабристов еще до декабрьского выступления: как бы ею, справедливостью, не наломать дров! «Бедняк, по чувству справедливости, может сказать богатому: удели мне часть своего богатства. Но если он, получив отказ, решится, по тому же чувству правды, отнять у него эту часть силою, то своим поступком он нарушит саму идею справедливости, которая в нем возникла при чувстве своей бедности» (Е. П. Оболенский).
Так что — раз Пушкина опять тянуло ко в чем–то декабристским и просветительским идеалам — он не мог в своей пьесе напирать только на зависть, которая, сама по себе, мелка и не тянет на трагедию. Вот он и отказался от названия «Зависть».
И очень приятно, что я не один вижу за противостоянием Сальери и Моцарта противостояние идеалов трудолюбивых мещан и идеалов удачливых гуляк аристократов, а не противостояние завистника и его жертвы.