Грэм Робб - Жизнь Гюго
«– Ваше превосходительство, дурные вести. До меня дошли слухи, что имя Виктора Гюго на этой неделе произносилось 4852 раза. Считаю, необходимо усилить парижский гарнизон.
– Да, тревожный знак, – согласился министр. – В прошлом месяце это запрещенное имя называлось лишь 2700 раз».
В августе 1868 года Рошфор бежал от вереницы штрафов и тюремного заключения. Если сложить все его приговоры, он должен был заплатить 16 250 франков и два с половиной года отсидеть за решеткой. Он перевел «Фонарь» в Брюссель. Когда он прибыл на площадь Баррикад, Гюго, подобно Христу, приветствовал его словами: «Сядьте рядом со мной, ибо вы тоже один из моих сыновей». Он предложил Рошфору бесплатный стол и крышу над головой – явно признак личной симпатии, так как Гюго заботился о том, чтобы оставаться (по крайней мере, для виду) политически независимым.
Позже Рошфор подробно описал свою жизнь у Гюго в 1868–1869 годах{1217}. Ценность его описания заключается в том, что он отказался разрубить гордиев узел «искренности». Он понимал, что видит настоящего Виктора Гюго и одновременно Гюго, который работал «на публику». Например, кабинет-спальня Гюго, куда не допускались остальные члены семьи, был обставлен как декорация для фотографии. В назначенное время Рошфор открывал дверь и видел, что гений стоит в море рукописей, перо его бегает по большим листам плотной писчей бумаги, не пропускающей влагу: «То был крошечный чердак, едва перекрытый, так что сквозь черепицу виднелось небо и, как не без гордости сообщал Виктор, время от времени его убежище заливало дождем». Гюго воссоздал условия, в которых его пишущий мозг впервые воспрянул к жизни. В его возрасте и при его положении текущая крыша была роскошью.
В «Фонаре» он позировал для читателей своих сыновей как «старик, который тревожен и спокоен. Спокоен – потому что я на дне пропасти; тревожен – потому что в нее может упасть моя родина». Массовые демонстрации на могиле Бодена – депутата, чье изрешеченное пулями тело на глазах Гюго несли с баррикады в 1851 году, – породили новые радостно-оскорбительные стихи вроде «Они пируют уже почти семнадцать лет!»{1218}. Но по-прежнему не было признаков того, что он готовится к своему звездному часу в политике. Казалось чистым совпадением, что в его семью вошли два самых влиятельных противника Наполеона III: Рошфор и крестный Алисы Жюль Симон. Его записи на тему возможного возвращения показывают, как трудно было в его возрасте строить планы на будущее – не потому, что смерть могла помешать их осуществлению, а потому, что время шло по спирали или куда-то пропадало:
«Стать министром, президентом и т. д.?
Какой смысл?
Министром чего? Президентом кого?
Я – Дух на этой земле.
Вот кем я хочу остаться.
У меня нет потребности становиться представителем народа; я – представитель Бога»{1219}.
Тогда «божественный долг» велел Гюго издать произведение, в котором он, по его словам, изучал «аристократию». Речь идет о романе «Человек, который смеется» (L’Homme Qui Rit).
Два тома вышли в Париже, Брюсселе, Лейпциге и Леггорне в апреле и мае 1869 года. С точки зрения критиков и с коммерческой точки зрения «Человек, который смеется» почти провалился. Возможно, все дело в том, что тогда мысли людей занимали выборы, которые дали империи ее первое и последнее парламентское правительство. А может быть, неожиданностью стали время и место действия – Англия XVII века, или, точнее, та часть сознания Гюго, которую он решил разместить на туманном острове неподалеку от побережья Франции.
Прочитав первые слова, многие читатели вынуждены были вернуться к титульному листу, чтобы убедиться, что они случайно не купили пародию: «Урсус и Гомо были связаны узами тесной дружбы. Урсус был человек, Гомо – волк… Содружество человека и волка пользовалось успехом на ярмарках, на приходских праздниках, на уличных перекрестках, где толпятся прохожие; толпе… нравился ручной волк, ловко, без принуждения исполнявший приказания своего хозяина. Это большое удовольствие – видеть укрощенного строптивца, и нет ничего приятней, чем наблюдать все разновидности дрессировки. Вот почему бывает так много зрителей на пути следования королевских кортежей».
Предполагалось, что «Человек, который смеется» – «истинная картина Англии, нарисованная с помощью придуманных персонажей» и, таким образом, по Гюго, это не исторический роман в традиционном смысле слова{1220}. Он шел к «истине» довольно извилистым путем: история мальчика по имени Гуинплен, похищенного во младенчестве «компрачикосами» – бандой кочевников, уродовавших пленников и продававших результат своего отвратительного ремесла в цирки. Уродство Гуинплена – его ужасная, постоянная гримаса: «Какие бы чувства ни волновали Гуинплена, они только усиливали это странное выражение веселья, вернее – обостряли его».
Гуинплена, брошенного на английском побережье в том месте, которое Гюго наверняка видел с парохода, усыновляет ярмарочный философ и добрый мизантроп Урсус – вместе со слепой сиротой Деей. Гуинплен и Дея любят друг друга: слепая девушка «видит» душу, а не маску и не изуродованную плоть. Три человека и волк путешествуют по югу Англии в размалеванном домике на колесах, который называется «Зеленый ящик», и дают представления. Зрителей больше всего привлекало лицо Гуинплена.
Пока «Зеленый ящик» дает представления для все большего числа зрителей, незаметный королевский чиновник, известный как «откупорщик океанских бутылок», обнаруживает, что Гуинплен – пропавший сын ссыльного пэра-республиканца, лорда Линнея Кленчарли. В Лондоне Гуинплена хватает такой же таинственный чиновник – уапентейк, «жезлоносец»{1221}, и, после леденящих кровь рассказов о работе английского «правосудия», ярмарочный шут занимает место в палате лордов, где предлагает угостить высокомерных лордов правдивым описанием жизни отверженных. Революционный посыл тонет во взрывах хохота.
Гуинплен с отвращением покидает Вестминстер и приходит на берег Темзы. Он видит, что Урсус отплывает, – он решил, что Гуинплен умер. Охваченная горем, Дея умирает у него на руках. В сгущающихся тенях Гуинплен приобретает ее провидческое зрение и, повинуясь «знаку», который посылает ему Дея с неба, шагает в черную пропасть моря.
В «Человеке, который смеется» тут же признали роман о самом Викторе Гюго: изуродованный ребенок, он получает извращенный прием со стороны людей, которых развлекает своим уродством; лорд-республиканец, которого высмеивают пэры за то, что он обнажает общественные язвы. Другое сходство, как все решили, было случайным: полуприрученный хищник по имени Гомо, ярмарочный шут по имени Урсус. Более тонкие откровения оказались незамеченными. Прошло много лет, прежде чем возобладал иной подход к литературе, меньше основанный на сплетнях. Тогда увидели, что романы Гюго – не хвастливые рассказы о себе, а опыты возможных крайностей, следование какой-то дорогой до самого конца. Часть Гюго шла к катастрофе, в то время как остальные Гюго оставались в безопасном месте, на перепутье. Гуинплен был экспериментальным Гюго, который запечатывает в бутылку свое провидческое послание и отплывает к самоубийству и внутренней правде.
По пути герой с честью преодолевает еще одно испытание: непостижимое женское тело, воплощенное герцогиней Джозианой, развращенной идеалисткой, которую привлекает мысль о сближении с самым уродливым человеком на земле: «Она жила в каком-то таинственном ожидании высшего, сладострастного идеала». «У герцогини Джозианы была одна особенность, встречающаяся чаще, чем предполагают: один глаз у нее был голубой, а другой черный… День и ночь смешались в ее взгляде».
Гюго никогда не говорил о происхождении своих персонажей, только об их судьбе, поэтому ни одна из этих аналогий не может быть названа сознательной или бессознательной. Во всяком случае, различие не так полезно, как это звучит. Джозиана воплощает для героя всепроникающий страх, что сама Природа попытается помешать ему повиноваться диктату совести и что, за пределами рационального добра, лежит сила, которую можно описать только как Зло: «Тревожный экстаз, оканчивающийся зверским торжеством инстинкта над долгом», «Пороки ходят невидимыми тропами, уже подготовленными в нашем организме»{1222}. То, что Гуинплен бежит от соблазнительной pieuvre, дает, по Гюго, надежду на окончательную победу, на бегство от повседневного противопоставления добра и зла, преступления и наказания.
Франция была не в том настроении, чтобы смеяться. Те немногие, кто прочли роман от корки до корки, увидели в нем один из последних костров угасающего разума, бледное отражение страны, которую он же и помогал развратить{1223}. В Великобритании утверждение Гюго, будто «Человек, который смеется» точен с исторической точки зрения, было встречено взрывами протеста{1224}.