Борис Черкун - Эдельвейсы растут на скалах
На расстоянии шага собака остановилась и стала медленно обходить меня, оскалив клыки, прижав уши и утробно рыча. Я так же медленно поворачивался, держа руки возле ее морды. С радостным удивлением я отметил тогда, что совсем не испугался, только сердце билось сильно и четко. Мысленно я даже подзадоривал пса: «Н-ну! Ну давай!» И еще отметил, что, следя настороженно за каждым движением зверя, вместе с тем с интересом разглядываю и навсегда запоминаю мерцающие глаза, вспыхивающие временами зеленым слюдяным блеском, тягучую слюну, ниточками свисающую с волосков, влажные, трепетные ноздри, хищно наморщенный нос.
Припадая к земле, готовая каждую секунду к броску, собака продолжала обходить меня, не приближаясь и не удаляясь. Я поворачивался вслед за нею, инстинктивно сознавая, что нельзя ни на пядь отступить, ни дать ей зайти сбоку.
Сделав круг, пес остановился, порычал еще и стал пятиться. Потом повернулся и затрусил, не оглядываясь, прочь. Я вздохнул облегченно, глубоко-глубоко. И в то же время мне даже обидно стало, что пес спасовал.
Как ни в чем не бывало, пошел было домой. Но, пройдя шагов пятьдесят, вдруг почувствовал страшную слабость, ноги отказывались держать, и я сел на землю. Рубашка прилипла к спине, на лбу, на шее выступил пот. Не было сил поднять руку утереться. Я не смог сдержать нервный, счастливый смех. Второй раз за этот вечер я удивился: когда опасность была рядом — был спокоен, владел собой, а сейчас не могу совладать с собственными руками и ногами, они как ватные… Но верх одержал все-таки я!
…А плафоны над головой плывут, плывут… Чувствую, что вот-вот… Спросил, который час, но ответа уже не услышал.
4
Сестричка Нина приносит утром термометры; мы притворяемся спящими.
— Опять не хотите температуру мерять? Ох, аферисты (это ее любимое словечко). А что я буду ставить в температурный лист?
Из сестер Нина самая энергичная, самая заботливая, деловая. (Здесь всех сестер, кроме старшей, называют по имени.) Она среднего роста, худенькая, отчего кажется выше. Плечи, локти мальчишеские, угловатые.
— Да у нас у всех температура нормальная, — бубнит кто-то из-под одеяла.
— Ты мне эти шуточки брось! Ну ладно, бес с вами, всем поставлю нормальную.
Но у меня, как у послеоперационного, градусник греется под мышкой.
По коридору Нина шагом почти не ходит. Вот она бежит в палату.
— Ни-на! — зовет ее кто-то из другой.
Заскрипели «тормоза» — это она в тапочках, как на лыжах, проехалась по полу — затормозила. Вбегает:
— Это ты, аферист, звал меня? Чего тебе? — через минуту бежит дальше.
Больные в ней души не чают. Приносит завтрак. Я смотрю на тарелку, как кролик на удава.
— Аферист, Макар Иванович, уже третий день ничего не ешь.
— Не хочется, — загнусавил я, голосом, гримасой умоляя не напоминать о еде.
— Вот съешь хоть одну ложечку, сразу силы прибавятся. Сметана — люкс.
«Люкс» — тоже ее любимое словечко. За это называем между собой Нина-Люкс.
Открываю рот… Нина снова набирает.
— Мы договаривались только одну ложечку…
— Ты мне эти шуточки брось! Вот поешь. Приедешь домой — все попадают. Никто тебя не узнает! — а сама кормит и кормит. Наконец я сжимаю губы. Нина не настаивает, она довольна:
— Вот и молодец, почти все съел. А то все не хочу да не хочу. Ох, аферист!
В обед меня кормит Зина — смуглая, черноволосая сестричка. Она улыбается мне глазами, губами, щеками — всем лицом, одной рукой гладит по плечу, по голове, а другой — подносит ложку, ласково приговаривая:
— Ешь, миленький, ешь. Ешь, хорошенький. — И слова ее звучат так искренне, с такой лаской, даже мольбой, что я готов сделать все, что она ни скажет.
Она стоит, склонившись, у моей высокой послеоперационной кровати и кормит так усердно, что вместе со мной невольно открывает и закрывает рот. Мне кажется, что я снова стал маленьким, ласка расслабляет, я готов расплакаться, как в детстве — ни с того, ни с сего… Испытываю беспредельную благодарность к этим девчушкам, а выразить это чувство не могу, хотя бы потому, что все еще нахожусь на их попечении.
Зина уходит. Но вскоре возвращается с письмом в руках.
— Овчаров, пляши! — и подает конверт с фиолетовым треугольником.
От Вани Истомина. Коротенькое письмо: жив-здоров, новостей никаких, служим помаленьку. А я мысленно уже на заставе… Весенний солнечный день. Дина с Сережкой на руках садится в кабину. Я кидаю в кузов два чемодана и следом за ними влезаю сам. Нас провожает вся застава. Шофер заводит мотор, машина выезжает за ворота, минует шлагбаум, набирает скорость — застава и провожающие становятся все меньше и меньше. Вдруг в небе расцветают разноцветные букеты ракет — так провожают тех, кто навсегда покидает заставу… На душе у меня так, как бывало в минуты, когда осенним днем слушал курлыканье улетающих журавлей. Глаза заволокло пеленой, сквозь которую смутно различаю все новые и новые вспышки ракет… Вот уже и не видно заставы, только в той стороне с небольшими промежутками взлетает и разгорается в голубой бездонной выси то красный, то зеленый огонек. Вдруг, как флаг, распускается и зависает в безветрии оранжевое облако дымовой завесы…
А как боялся Ваня Истомин майских жуков! Он был безответный, и ребята любили подшутить над ним. Перед отбоем накидают под одеяло майских жуков, он это знает и, прежде чем откинуть одеяло, ощупывает трясущимися руками койку, как заминированную. Обнаружив жука, брезгливо сбрасывает его палочкой, победно ругаясь: «У-у, фляги! Снова жуков накидали! Вовка, я знаю, это твоя работа!» — А Вовка, будто знать ничего не, знает, отмахивается: «Ты чё, ты чё?» — «Вот дам по шее, тогда узнаешь, чё!» — грозится Ваня, но угроза так и остается угрозой… А сейчас — старший лейтенант, боевой офицер, начальник заставы…
— Макар Иванович, чему это вы так хорошо улыбаетесь? — спрашивает сосед. Он лежит на койке с наушниками на голове, отчего смахивает то ли на летчика, то ли на шпиона, передающего шифровку.
— Да так… Друга вспомнил.
— Небось тоже пограничник?
— Да. Вместе учились, на соседних заставах служили.
— Переписываетесь?
— Изредка.
И снова — воспоминания…
5
Я иду на поправку, но вес не снижается. Хирург говорит, что результат не всегда виден сразу. А мне так хотелось приехать домой похудевшим!..
Прошел месяц, меня выписали. Сажусь в автобус, еду на вокзал. Вот и осень начинается. С неба сеет ровный дождь, на мокром асфальте отражаются деревья, пешеходы, машины; на деревьях появился первый желтый лист, опадает на тротуары. Увидишь такой лист в блестящем зеркале лужицы — и повеет на тебя светлой грустью, как из есенинского стиха. Сквозь заплаканные стекла автобусного окна смотрю на расплывающиеся силуэты людей, домов… Кажется, ехал бы так и ехал, встречая, провожая взглядом надвигающиеся, уплывающие серые видения. «Приехал в дождь и уезжаю в дождь. А что изменилось?..» Останавливаемся у светофора. Вдруг рядом с автобусным окном мелькает зеленая фуражка. Приникаю к стеклу. Может, кто из однокурсников? Нет, совсем незнакомый курносый профиль, погон капитана. Светофор открыл зеленое око. Автобус, набирая скорость, обгоняет пограничника, Еще раз мелькает курносое загорелое лицо. Если б это был Ванька! Затарабанил бы ему в стекло, вышел бы на остановке. Тот, наверно, и не узнал бы.
Я снова дома. Дина готовит обед. Позвала меня на кухню, чтобы посидел рядом. Поминутно подходит и заглядывает в лицо грустными голубыми глазами. Я касаюсь лбом, губами ее шелковистых волос, вдыхаю их запах. Сережа зовет меня, чтобы почитал книжки, а Дина просит сына:
— Пусть папа посидит со мной. Я ведь тоже соскучилась. И ты посиди с нами.
Весь день меня не покидает мысль, что если бы не заболел, то, может, никогда так и не узнал бы, какая она у меня заботливая, ласковая. «А если б это была Надя?» — подумалось вдруг. Мысль, как по клавишам, пробегает по былому. «Поняла, что не смогу жить где-нибудь в глуши. Не выдержала бы…» А что бы она сказала сейчас?
На следующий день Дина начинает примерять на меня весь немудреный мой гардероб. Но все мало, и она огорчается до слез.
— Я думала, после операции похудеешь. Думала, приедешь, наденешь военную форму — и мы пойдем в кино. Мне так нравится, когда ты в военном. А на эти твои запорожские шаровары я уже смотреть спокойно не могу!
Я утешаю ее, говорю, что это пустяки, я еще похудею. Главное, что мы снова вместе, и я снова смотрю в ее глаза и прячу лицо в ее ладони. От ее внимания, заботы, от того, что она здесь, со мной, мне так хорошо, что даже болезнь кажется не бедой, а только временной неприятностью. Представляю, какое будет у Дины лицо, когда похудею… Она тогда тоже заплачет. Но это будут совсем другие слезы! Ах, как все-таки чертовски хорошо, когда ты знаешь — чувствуешь всем своим существом! — что у тебя есть вот такой преданный друг! Если я когда-нибудь стану тебе в тягость и ты уйдешь от меня, я не буду на тебя в обиде. Но мне тогда будет очень плохо. Я, наверно, эгоист, но я хочу, чтобы ты всегда оставалась такою, как сейчас. Я готов благодарить треклятую болезнь за то, что она помогла мне увидеть вот такую безбрежную доброту твою.