Владимир Лучосин - Человек должен жить
— И до Елкина добрались?
— Мы говорили откровенно, как с вами.
Задребезжал телефон. Чуднов взял трубку. Мне слышно, как чей-то неспокойный голос на том конце провода просил срочно выслать хирурга.
Чуднов набрал номер и передал Золотову, чтобы выезжал в соседнюю больницу. И объяснил, почему.
— Помочь бездарности я не в силах, — ответил Золотов. — Прокатитесь сами. — Вместе с Коршуновым. Вы-то, конечно, сумеете вдохнуть в Ларионова уверенность.
— Значит, не поедете? Так я вас понял?
— Съездит Коршунов. Мне что-то нездоровится.
Чуднов положил трубку.
— Вот и разберись: не хочет ехать или… болен?
— Вот-вот, разберитесь. — Я оставил Чуднова одного.
В перевязочной увидел Нину.
— Очень переживаешь, что не оперировал? Да, Коля? А знаешь, твои руки сегодня работали особенно, как у заправского хирурга. Не верила своим глазам.
Как же он решит? Низвергнуть бога на землю, где одни смертные, наверно, нелегко… Нина ждала ответа.
— А ты хорошо подавала инструменты. Ты, Нинка, шустрая. Тебе идет быть операционной сестрой.
— Борис Наумович всех сестер по очереди заставляет работать в операционной. Чтоб все могли.
— В этом он умница. Зато такое выкомаривает с нами. — И подумал: многоэтажные дома передвигают, реки поворачивают, а человека повернуть на новый путь, оказывается, не так просто… А надо. Если не ради нас, то ради тех, которые приедут в будущем году. И еще ради Коршунова, Бочкова и Ларионова, ради всех молодых — смелых, дерзающих, трусливых, неискушенных или полных ложного величия.
— Ой, душно, Коля. Выйдем.
По вестибюлю шли Золотов и Чуднов. Судя по лицам, разговор был не из приятных. Доносились клочки фраз: «Одумайтесь наконец… Не заставляйте идти на крутые меры… Каждому человеку должно быть приятно, что у него есть ученики… у вас же…»
«Хорошо, я подумаю. — Золотов нашел в кармане конфету, откусил. — А вообще-то от ваших речей оскомина! Как не надоест?.. Пошли бы в озере выкупались. Право, полезнее, чем толочь воду в ступе… — И вдруг он закричал: — Чтоб я не слышал разговоров о студентах и врачах-недоучках! Хватит! Довольно наставлять меня на путь истинный. Я не нуждаюсь в поводыре!»
Чуднов неподвижно глядел на захлопнувшуюся дверь, и по всей фигуре его чувствовалось, как напряглись мускулы.
Таким я видел Чуднова впервые. Как будто под ним пропасть. Назад нельзя — на узкой тропе не повернуться. Путь открыт лишь вперед — по узкому осыпающемуся карнизу. Секунда — и человек шагнет.
— Вы? — Чуднов непонимающе смотрел на нас, он был весь под впечатлением разговора с Золотовым. — Вы были правы, Николай. Посоветуюсь с месткомом, с партбюро, снова пойду к Елкину.
В этот же день мы узнали, что Золотов смещен. Золотов — рядовой врач. Вот здорово! Ай да товарищ Елкин! Ну и Михаил Илларионович!
Мы, практиканты, сидели на скамейке во дворе и строили планы на будущее. Как-то теперь пойдет наша жизнь?
Однако утром пришла телеграмма от заведующего облздравотделом, и Золотов был восстановлен на прежней должности. Рядовым он побыл менее суток. Маловат срок, чтобы родиться заново.
Обсуждать действия старших не положено, но тут трудно было удержаться.
— Несправедливо. Очень. Факты не проверили. Вас не спросили. Елкина не спросили. Как же это?
Чуднов молчал и курил папиросу за папиросой. Плечи его вздрагивали, будто от холода.
— Где же выход, Михаил Илларионович? Вот и добейся правды.
Михаил Илларионович глянул на меня жестко, непримиримо.
Требовательно зазвенел телефон.
— Так… так… выезжаем. — Чуднов взглянул на часы. — Успеем! Вы едете со мной, — бросил он, уже направляясь к двери.
Мы быстро спустились по лестнице. «Коробочка» нацелила свой нос на ворота.
— Садитесь! — Чуднов показал рукой на машину.
Через заднее оконце кабины я видел, как тяжело он втискивался на сиденье рядом с шофером. Что же это за срочный вызов? Машина не шла — летела по улицам города. Чуднов стал причесываться. Редкие волосы за ушами и на затылке лежали хорошо, но он старательно приглаживал их.
Шофер резко тормознул. Я выпрыгнул, открыл заевшую дверцу кабины.
Передо мной за вековыми соснами стояло бело-желтое здание с большими, как в операционной, окнами. Не горздрав. Не горсовет. Не школа. Когда приблизились, прочел: горком… Вероятно, заболел сам секретарь, раз вызвали главврача.
Особое чувство охватывает, когда дверь горкома закрывается за тобой. Внутренне подтягиваешься. Сегодня к этому чувству примешивалось новое — тревога. Удивляло одно: зачем главный взял с собой студента? Э-э, философ, зачем да отчего. Был под рукой — вот и прихватил «для практики»…
Чуднов окинул меня беглым взглядом, не отстал ли, и прошел вперед, повернув с лестничной клетки направо. Тишина ковровых дорожек. В конце длинного коридора блестел высокий прямоугольник окна. Вдоль коридора все время тянуло ветерком, несильно, но настойчиво, как будто сюда непрерывно нагнетали свежий воздух. Идя за Чудновым, я увидел через полуоткрытую дверь конференц-зал. Сейчас там не было никого, но воображение мгновенно вызвало в памяти собрание партийного актива нашего района в Москве, и мною овладело ощущение силы и товарищества.
Молодежь часто спорит о счастье… Да вот же оно, счастье: быть в коллективе единомышленников. Генерал, рабочий, академик, студент — здесь все равны. Звания, почетные титулы — все оставлено дома. С собою лишь совесть и партбилет. Но сегодня…
Михаил Илларионович похлопал по карману брюк, привычно проверяя, на месте ли фонендоскоп, постучал в дверь с табличкой «Секретарь ГК Е. А. Погребнюк» и, открыв ее, подтолкнул меня вперед.
Женщина за столом кивнула нам и, сказав, певучим голосом украинки: «Садитесь, Михаил Илларионович», продолжала разговор с товарищем, сидевшим напротив нее в кресле. Чуднов тяжело опустился на стул, я взглянул на него, стараясь хоть по его лицу угадать, в чем же все-таки дело. Он не поднял глаз.
За столом секретаря шел как будто неприятный разговор. Товарищ все порывался вскочить с кресла, вполголоса что-то доказывал, плечи его иногда беспомощно поднимались. Секретарь горкома отрицательно поводила над столом ладонью. Ей было лет под сорок, наверно. На лице напряжение, но, может быть, это выражение придавал ему шрам, идущий от брови вниз к уху.
Потом товарищ был отпущен, и нас пригласили к столу. Чуднов пошел первым, говоря на ходу:
— Вот, Алена Александровна, привез к вам баламута. Жить не дает!
— Здравствуйте, товарищ Захаров, — она пожала мне руку. — Давно из армии?
— Четвертый год, Алена Александровна, — ответил я, думая: «Ах, чертов старичина! Какой номер выкинул…»
— Где проходили службу?
— В Германии, командовал взводом.
— Хорошая школа… Моему поколению именно армия дала путевку в жизнь. Ну, выкладывайте ваши заботы и трудности.
— Вы его с перцем допросите, Алена Александровна, — бубнил рядом Чуднов, — речь идет о чести нашей больницы. А вы в нашем деле дока.
— Слушаю вас, товарищ Захаров. Думаю, что нам полезно получить, так сказать, взгляд на нашу больницу со стороны.
— У меня нет взгляда со стороны, — бухнул я.
Она расхохоталась:
— Как ни хвать, все ерш да еж!.. Хотите быть нашим, городским? Ладно, беру свои слова обратно. Что же у нас с вами в больнице неладно?
Беседа продолжалась с полчаса. Я рассказывал обо всем, что у нас накипело, и резче, чем говорил Чуднову. Алена Александровна особенно подробно расспрашивала про успехи Гринина и про Коршунова. Вопросы ее были профессионально точны, и часто она прерывала меня, говоря: «Понимаю… давайте дальше».
Коршунов ее определенно заинтересовал.
— Хотела бы познакомиться с этим врачом поближе, Михаил Илларионович, и понять, что за противоречивый характер. С одной стороны — готовность к подвигу… операция Лобову — это, несомненно, подвиг! А с другой — невозможная вялость и бездеятельность. Штатный врач на положении практиканта! Да, Михаил Илларионович, мы недоглядели…
Потом, бросив взгляд на часы, она спросила Чуднова:
— Николаев приезжает минут через двадцать? Я думаю, мы отпустим товарища Захарова, пусть присутствует, операция обещает быть поучительной… — А мне, прощаясь, сказала: — Полагаю, что наши студенты идут верным курсом. Суйте нос везде, пусть до всего вам будет дело! Люди легко заболевают терпимостью к недостаткам…
В голове путаница мыслей. В кабинете у Алены Александровны все было легко, а сейчас… Разбираться не хотелось. На сердце… в сущности, что было в эти минуты у меня на сердце? Чувство исполненного долга? Чувство локтя? Ощущение какой-то вымытости, чистоты? Где-то на донышке шевелился вопрос. Это был вопрос самолюбия: «Кто все-таки кого уложил на лопатки? Я нашего старикана или он меня?»