Эмилия Александрова - Искатели необычайных автографов
— Вы слишком щедры, ваша милость. Довольно будет и кошки.
Она протягивает руки, и, пряча глаза, Этьен поспешно передает ей свою доверчивую, разнеженную сном жертву.
— Идемте, ваша милость, — говорит женщина. — На счастье, нож у меня с собой.
И вот они во дворе. Угол дома. Луна. Темные заросли дикого винограда на пепельном камне. Полоснуло воздух узкое, холодно блеснувшее острие, и слышится дикий, душераздирающий вопль…
Успокойся, дорогой читатель! Вопль не похож на кошачий. Кричит Фило — любящий хозяин двух очаровательных сиамских кошек.
— Остановитесь! Остановитесь! — повторяет он, дрожа всем телом. — Прекратите эту бессмысленную жестокость! Злодеи, живодеры… Кто дал вам право убивать эту беззащитную представительницу животного мира?! О моя Пенелопа, о моя Клеопатра!.. У меня кровь стынет в жилах, когда я подумаю, что и вас могла бы постигнуть такая же участь… Асмодей, что же вы бездействуете? Немедленно прекратите это безобразие или по крайней мере унесите меня отсюда! Да, да, унесите, унесите и в третий раз унесите меня из этого мерзкого места, где так ужасно обращаются с кошками!
— Очнитесь, мсье! — отрезвляет его бес. — Очнитесь и прервите наконец ваш трагикошачий монолог: мы давно летим дальше!
— А? Что? В самом деле! — облегченно вздыхает Фило. — Благодарю вас. Вы — мастер своего дела. Вовремя поставить точку — это, знаете ли, большое искусство… Да, но какие все-таки дикие нравы! Какая темнота!
— By заве резон… Ваша правда, мсье. И все-таки… Вы не допускаете, что и сами можете стать жертвой наговора?
— Тьфу, тьфу, тьфу! Типун вам на язык…
Асмодей победоносно кудахчет.
— Вот видите, вы уже сплевываете через левое плечо. Чем же вы лучше мсье Этьена?
— Я?!
Фило просто задыхается от негодования. Нет, это уж слишком! Подумать только, его, просвещенного гражданина двадцатого века, ставят на одну доску с каким-то невежественным дикарем! Вот уж поистине сравнили божий дар с яичницей… Одно дело — сплюнуть или там повернуть обратно, если кошка тебе дорогу перебежала, и совсем другое — эту самую кошку резать.
— Зри в корень! — немедленно отзывается Асмодей. — Так, кажется, говаривал незабвенной памяти Козьма Прутков? Допустим, кошек в двадцатом веке уже не режут. Но куда вы денете суеверную боязнь сглаза, дурных снов, разбитого зеркала, рассыпанной соли, тринадцатого числа, наконец?
— А вот и нет! — неосторожно брякает Фило. — Как раз в тринадцатое число я и не верю.
Асмодей издевательски фыркает. Ко! Ко-ко-ко… Недурной способ признаться, что веришь во все остальное!
— Я этого не говорил! — яростно отбивается толстяк, сообразив, что опростоволосился. — Я этого не говорил! Что за гнусная манера ловить человека на слове…
Он так разволновался, что черту не по себе делается.
— Успокойтесь, мсье! У меня не было намерения вас обидеть, — извиняется он. — Согласитесь, однако, что принадлежность к просвещенному веку — это еще не повод, чтобы взирать свысока на людей далекого прошлого. Конечно, у них были свои предрассудки. Номы-то разве свободны от своих? Возьмем, к примеру, вас. Можете вы поклясться, что лишены их начисто?
— Молодец, Асмодей, отлично сказано! — поддерживает его Мате. — Пора, давно пора положить конец этому необоснованному бахвальству, этому отвратительному сознанию своего превосходства! Да, мы дети двадцатого века — века величайших научных открытий и технических достижений. Но разве все эти достижения и открытия возникли на пустом месте? Разве не подготовлены они совместными усилиями минувших столетий? Так за что же нам презирать людей прошлого? Неужели только за то, что они знали меньше нас? Любой школьник образца 1974 года обладает запасом сведений, которых не было да и быть не могло, скажем, у Сократа. И все-таки школьник — всего лишь школьник, а Сократ — это Сократ!
— В огороде бузина, а в Киеве дядька, — огрызается Фило. — При чем тут Сократ? Ведь он, насколько мне известно, кошкоприношениями не занимался.
— Безусловно, — поддакивает бес. — Но что вы скажете, если узнаете, что тот, кого вы назвали невежественным дикарем, — один из наиболее образованных и разносторонних людей своего времени, завсегдатай научного кружка аббата Мерсенна?[49] Того самого кружка, который когда-нибудь превратится в Парижскую академию наук.
Фило обескуражен. Да-а-а! Теперь понятно, почему Асмодей назвал семнадцатый век временем ужасающих крайностей. Подумать только, крупный ученый — и на тебе, кошка…
— Погодите, Фило, — возбужденно перебивает Мате. — Сейчас вы удивитесь еще больше. Кажется, я догадался, где мы только что были. Город — Клермон-Ферран. Хозяин дома — Этьен Паскаль, а малыш…
— …мсье Блез Паскаль собственной персоной, — заканчивает Асмодей.
— Так какого же черта… тьфу! Я хотел сказать, какого дьявола мы оттуда улетели? — вскипает Мате. — Это ли не предел бессмыслицы! Быть в доме у Блеза Паскаля и не обменяться с ним хотя бы двумя словами…
— Разве что двумя, — зубоскалит бес. — В настоящее время он вряд ли способен на большее.
— Да, бедному крошке явно не до гостей, — сочувствует Фило. — Надеюсь, жертвенные манипуляции с ангоркой не помешают ему выздороветь?
— Увы, мсье! Природа, столь щедрая к нему на таланты, обделила его здоровьем. Весь его недолгий век пройдет в борьбе с мучительным недугом, который самым роковым образом повлияет на его судьбу и лич… лич… лич…
— Что с вами, Асмодей? — не на шутку тревожится Фило. — Вы не подавились?
Но вместо ответа проказливый бес взвивается в высоту и включает такую скорость, что филоматикам уже не до расспросов.
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Если верить старой житейской мудрости, привыкнуть можно ко всему. Наши путешественники, во всяком случае, привыкли к неожиданным выходкам Асмодея быстро и потому отнеслись к его новому воздушному хулиганству довольно спокойно. Собственно, никакого хулиганства и не было: просто очередной межвременной перелет. По словам черта, они преодолели около двух десятилетий и очутились в сороковых годах семнадцатого века («Двадцать лет спустя, мсье, прямо как в романе Дюма-отца!»).
Теперь они тихо реют над большим городом, почти сплошь затянутым предрассветным туманом. Асмодей, по своему обыкновению, подсветил картину, и клочковатое, белесое, исколотое шпилями колоколен пространство сверху напоминает вату, из которой торчат острия медицинских иголок.
Мате показалось было, что они опять над Парижем. Но Фило сразу определяет, что никакой это не Париж, а совсем даже наоборот — Руан.
— Браво, брависсимо, мсье Фило! — восхищается бес. — Узнать Руан, несмотря на туман (ко-ко, я даже стихами заговорил!), — такое, знаете ли, удается не каждому.
— Почему же «несмотря»? — гордо возражает тот. — Я узнал его именно благодаря туману!
— Вот как, мсье! Стало быть, с географией вы знакомы не так плохо, как уверяли.
Но Фило объясняет, что дело не в географии, а в живописи. Человек, хорошо знакомый с живописью, непременно узнает Руан по знаменитому Руанскому собору.
— Пусть меня истолкут в ступке и просеят через решето Эратосфена, если я вижу хоть что-нибудь похожее на собор! — петушится Мате. — Я вообще почти ничего не вижу.
— А разве я сказал, что Руанский собор виден? — надменно вопрошает Фило. — Ничего подобного! Его прекрасные могучие очертания лишь угадываются в молочной мгле. И именно таким — еле угадывающимся, невесомым, как бы растворившимся в облаках — изобразил его французский живописец Клод Моне.[50] Впрочем, нет, не изобразил, а только еще изобразит через два с лишним столетия.
— Как вы сказали? — переспрашивает Мате. — Через два с лишним? Отлично. Стало быть, есть еще время отговорить его от этой затеи. Охота была рисовать то, чего не видно!
Фило безнадежно вздыхает. Этот упрямый математик все еще ничего не смыслит в искусстве! Поймать неуловимое: запечатлеть игру воды, капризы солнечного света, оставить на полотне мимолетное впечатление — в общем, изъясняясь словами русского стихотворца Фета, передать «ряд волшебных изменений милого лица» природы, — разве это не увлекательная задача для художника?
— Да, да, — лопочет бес, — впечатление… импрессион… Если не ошибаюсь, именно от этого существительного произойдет термин «импрессионизм».
— Вот-вот, — подтверждает Фило. — В конце девятнадцатого века импрессионистами назовут художников, стремящихся передать прихотливую, изменчивую поэзию живой натуры… Хотя стоит ли толковать об этом с человеком, который, живя в Москве, ни разу не бывал в музее на Волхонке!
— Зачем? Чтобы посмотреть на Руанский собор, которого не видно? — отшучивается Мате. — Увольте. Это ведь можно и здесь, в Руане! Кстати, собор — не единственная местная достопримечательность, надеюсь?